Меч в золотых ножнах

Глава четвертая

1.

По моги–и–илам! – командую я, выскакивая из кабины. Голос у меня начальственный, вид грозный. Лоховиц уехал в Нукус за новыми рабочими, электростанцией, кинофильмами, всевозможным снаряжением, а меня оставил заместителем. Я изображаю распоясавшегося деспота. Все охотно подыгрывают мне.

Я требую повиновения и трепета. «Подданных» это устраивает. В столовой за ужином идет веселое состязание в подхалимаже. Выслушиваю самую лицемерную лесть, не моргнув глазом, как должное.

Передо мной полная миска вермишели, по правую руку большая черная ракетница, по левую – пузырек со змеиным ядом – атрибуты моей неограниченной власти.

То и другое я должен пустить в ход. После ужина державной дланью вотру змеиный яд в поясницу больного рабочего, а ночью через каждые полчаса я буду пускать зеленые и красные ракеты, чтобы не заблудилась машина, идущая к нам из Кзыл– Орды.

Хор похвал по адресу моей высокой особы вдруг сменяется искусно разыгранным взрывом недовольства. В ответ я стучу пистолетом по столу так, что миски с вермишелью подпрыгивают:

– Бунта–ва–ать?!

На работе эта игра, естественно, прекращается. Ограничиваюсь тем, что время от времени появляюсь на других раскопах. Все отлично управляются без меня. Совершаю обход просто так, для успокоения совести, выполняя просьбу Лоховица.

По утром низенькие пучки выжженной травы тонко и приятно пахнут полынью. Вспоминаются стихи Майкова:

Пучок травы, емшан степной,
Он и сухой благоухает…

Этот запах с каждым днем становится слабее, выдыхает от жары и поднятой нами пыли. Но у Светланиного кургана он слышен и днем, когда, лежа на боку, гудят от горячего ветра пустые фляжки.

Половецкого певца, как рассказывает летопись, занесло в Грузию, там он и остался. Но половцы в своей степи стосковались по его песням и отправили за ним гонца. На случай, если певец откажется вернуться, они дали своему посланцу сухие стебельки емшана:

Ему ты песен наших спой.
Когда ж на песнь не отзовется,
Свяжи в пучок емшан степной
И дай ему, – и он вернется.
Этот самый емшан и рос возле наших курганов.

2.

Аня и Светлана берегут пальцы, работают в перчатках. Я нарочно прихожу, когда раскопщицы чертят или пишут дневники: «высокое начальство» забавляется, ему интересно, как лежат сброшенные перчатки.

Анины перчатки, как две руки, вцепились пальцами в землю. Так крепко, что кажется, будто их не отодрать. Их хозяйка работает тщательно и упорно. Метр за метром расчищает поверхность древней почвы, рукояткой ножа разбивает каждый комок, в поисках ямок от столбов залезает кисточкой в каждую сусличью нору и не замечает никого, даже если вы встанете с нею рядом.

Никаких следов погребения. Но аэрофотоснимок, который мы разглядываем в лупу, продолжает твердить свое: на этом месте белеет круглое пятнышко, значит здесь курган. Аня кладет дневник в полевую сумку и упрямо натягивает истрепанные перчатки.

Борис Ильин, путешественник из Днепропетровска (волосы его выгорели до желтизны, тело приобрело великолепный шоколадный тон), излучает оптимизм. Отсутствие каких– либо признаков кургана даже радует его.

– Уж если мы с Аней никак не доберемся до погребения, то грабители и подавно его не нашли. Все находки будут у нас!

Аня поднимает голову, не отрывая рук от земли. За черными стеклами очков не видно ее глаз. Перекур. Борис вонзает лопату в землю и идет на Светланин курган, к своему другу физику. Чернобородый Игорь использует перерыв рационально: лежит, раскинув руки, на куче отвала. А Бориса земляная работа словно и не утомила. За десять минут он успевает и похвастать своим курганом, которого еще нет, и почитать Шевченко, и преподать Светлане азы кибернетики. Она уже может записать на песке любое число в двоичной системе, то есть в том «продолговатом», неузнаваемом виде, в каком всякое число предстает перед электронным мозгом.

Светланины перчатки, оставшиеся в яме, последнее время ведут себя бодро и непринужденно: то они соединены в крепком пожатии, то одна из них энергично держит нож, а другая указывает перстом в небо, то обе сжаты в кулак. И вдруг: как следует вглядевшись, я вижу рядом с перчатками расчищены череп и груду отброшенных грабителями костей. Следы тростниковой кровли, сползшей в яму, уже убраны. Хорошо видны стенки могилы, наклонные вверху, там, где они песчаные, и отвесные внизу, где яма пробита сквозь зеленую материковую глину.

Ах, вот оно что! Началась самая главная, самая волнующая стадия курганных раскопок – расчистка погребения. Светлана молчит об этом, за нее говорят перчатки.

3.

Раскопки кургана начинаешь, стоя в полный рост, а заканчиваешь, сидя на корточках и полулежа. Начинаешь, глядя вдаль. Заканчиваешь, уткнувшись в землю. Начинаешь широким взмахом лопаты. Заканчиваешь осторожными движениями кисточки и скальпеля.

Буквально с каждым шагом, с каждым этапом раскопок поле твоего зрения постепенно сужается.

Ты отрезаешь от насыпи, как от каравая, половину или четверть. Остальное тебя не должно интересовать. Все идет, как в игре «Тише едешь – дальше будешь». Копать приходится скорее не вглубь, а вширь. Копнешь на лопату или, как обычно говорят, на штык, а дальше углубляться не смей, пока на всей четверти или половине кургана не дойдешь до этого уровня. Теперь нужно как следует поскоблить лопатами получившуюся площадку: нет ли в песке каких– нибудь пятен, оттенков, линий? Выровнял, осмотрелся, можешь идти вглубь еще на штык.

Так, ступень за ступенью, добираешься, наконец, до поверхности древней почвы. Вот они, долгожданные пятна, линии и оттенки. На заглаженной лопатами и разметенной щетками площадке возникают очертания могильной ямы. Стоп! Бери в руки планшет и карандаш, попроси кого– нибудь стать у нивелира, черти разрез. А теперь начинай все сначала, раскапывай штык за штыком вторую половину кургана. И не забывай всякий раз втыкать в ту же самую точку железную шпильку, обозначающую центр. Где же даль, которая совсем недавно окружала тебя? Со всех сторон кучи отвала, земляные гребни, валы и пирамиды. Зато у твоих ног полностью очерченная погребальная камера (эх, если б не «грабительская дудка»!).

И опять все как будто бы начинается сначала. Снова кладешь компас, снова тянешь шпагат через центр вдоль и поперек могильной ямы. Снова берешь себе половину и начинаешь копать больше в ширину, чем в глубину: двадцать сантиметров – зачистка; двадцать сантиметров – опять зачистка. И вот уже ты ушел в могилу по колено, по грудь, по плечи, с головой, вот уже тебе нужна лестница, чтобы подыматься и спускаться, вот уже ты сыплешь землю в ведро, а рабочий, стоящий наверху, тянет его, как из колодца. И ты видишь, что выцветшее от зноя небо над твоей головой становится густым, глубоким и удивительно синим.

Ты работаешь все осторожнее. И в конце концов добираешься до первых признаков погребения. То ли это выпуклость черепа, то ли бусина, то ли край глиняного горшка. С этой минуты все меняется. Ты словно включаешься в какое– то электрическое поле. Щеки горят от волнения. Стоп! Тебе нельзя ничего трогать, пока не раскопана оставшаяся половина погребальной камеры. И ты забрасываешь землей свою находку, будто ничего не произошло. Иначе ты можешь ее случайно повредить или сдвинуть с места. Опять орудуй складным метром, снимай разрез ,а теперь будь добр вылезти наверх и спокойно, штык за штыком, раскопай до уровня погребения оставшуюся часть ямы.

И вот железная шпилька, обозначающая центр, добралась почти до самого дна погребальной камеры. Еще раз натягивается шпагат, делящий яму пополам. Ты принимаешь позу, удобную для работы: встаешь на корточки или на колени, ложишься на бок или даже сворачиваешься калачиком. Начинается расчистка погребения.

Ты отмечен. Ты переступаешь незримую черту, за которой могут начаться чудеса. И это чувство чудесного не оставляет тебя и тогда, когда ты, отложив свои инструменты, присоединяешься к товарищам.

Машина везет нас в лагерь на четырехчасовой обеденный перерыв. Жарко. По лагерному такыру не торопясь шествует смерч, похожий на женщину в белом с воздетыми к нему руками. Он словно испугался нас, шарахнулся в сторону и рассыпался в кустах. Однажды смерч подошел к палатке нашей художницы и унес рисунки, которые та разложила на столе. Полная, уже немолодая женщина бежала рядом с пыльным вихрем, выхватывая из него листок за листком.

4.

Как– то в очень жаркий день меня занесло на прогулку в пустыню. Я услышал за спиной у себя странный шелест и оглянулся. На краю пыльного такыра в безмолвии, в сонном покое рожался смерч. Я сел на такыр и начал наблюдать за этой картиной. Нижние темные струи вихря вращались против часовой стрелки, верхние, светлые, наоборот, по часовой стрелке. Смерч плясал на месте, а рядом с ним шатались и клонились к земле серые кусты. Все это происходило очень близко от меня, в каких– нибудь пятнадцати метрах. До меня же не доходило ни одного дуновения, воздух оставался жарким и неподвижным. Сделай я несколько шагов, и я вошел бы внутрь вихря. Но я совершенно изнемог, сидел и ждал ,что будет. Шелест поднятых смерчем пылинок нарастал и постепенно превращался в бодрый освежающий звук, подобный шуму морского прибоя. Я слушал его с наслаждением. Пыльный столб поднимался все выше, вместе с ним поднималась и становилась глубже синева неба. Он уже отбрасывал низенькую полуденную тень. Вдруг смерч сделал несколько рывков в одну. Потом в другую сторону и самым жалким образом рассыпался, будто его и не было.

Смерч – реально существующий родственник таинственных духов, созданных человеческой фантазией. Старики по сию пору величают его джином, шайтаном, чертом.

Смерч, с которым я встретился в столь интимной обстановке, не был ни проявлением чуждой недоброй воли, ни сверхъестественным существом, ни приметой, ни предзнаменованием. Он оставался для меня всего лишь столбом крутящейся пыли, то есть самим собой. Но этого было достаточно, чтобы возникло впечатление чуда, которое надолго сохранится в памяти. Ведь человек не стал беднее, а мир не сделался менее чудесным оттого, что иные чудеса утратили сверхъестественное происхождение.

Впрочем, расскажу еще один случай. Это было на Валдае. Мы раскапывали курганы новгородских славян, которые в тех местах называют сопками. Нас было четверо: начальница и три студента– практиканта. Курганы стояли в лесу. Практика заключалась в том, что мы трое валили растущие на них деревья, корчевали пни, снимали дерн и выбрасывали лопатами золотой песочек насыпи. Каждый из нас по очереди назначался ответственным за курган и вел документацию.

Однажды начальница и боа моих коллеги кончили работу раньше времени. И пошли в деревню есть петуха, которого сварила хозяйка. А я заупрямился и остался в лесу. Была моя очередь вести документацию, и потому я втайне считал курган своим, надеясь найти в нем что– нибудь получше, чем грубый горшок с пережженными костями (у древних новгородцев господствовал обряд трупосожжения).

Я решил не уходить, пока не раскопаю полкургана, до первых признаков погребения. Я увлекся работой. Справа от меня была нераскопанная половина с золотым срезом, зеленым дерном и свежими пнями. Над ней нависали темные запаутиненные лапы елей с редкой заржавленной хвоей. Слева сквозь стволы высоких берез светил закат. В тени березы казались голубоватыми, а на освещенных закатом стволах лежал розовый отблеск. Снизу стволы были покрыты бурым лишайником. Почва у их подножья кудрявилась и переливались от высокого серебристого и лиловатого мха, который местные жители называют «боровой мешок».

Чем гуще, чем краснее становился закат, тем мрачнее делался черный лес по ту сторону кургана. И мне показалось, что там кто– то стоит. Чтоб не поддаваться страху, я несколько раз как ни в чем не бывало отбросил песок и лишь тогда выпрямился и заглянул через насыпь. По ту строну кургана стоял старичок. В лапоточках в белых с розоватым отливом онучах. В ветхом зеленовато– буром зипунишке, из которого клочьями торчала серебристая, лиловая и ядовито– зеленая вата. Личико у старика было крепкое и румяное, как редиска ,с седенькая бородка клинышком, морщинки у глаз белые. Старичок взглянул на меня, прищурился, и глазки его вспыхнули красным светом, как угольки в костре. Я схватил лопату и что есть мочи припустился в деревню – доедать петуха.

Видел я, конечно, не самого лешего ,а всего лишь хитрого старичка– лесовичка. Но и этой встречей я был доволен. Тут нужно редкое сочетание условий: одиночество, усталость, курган, закат, березы, лишайник, боровой мешок, взгляд, упавший после всего этого на темные ели. И разбуженная непонятным, почти рефлекторным страхом фантазия, создавшая из красок неба и леса вполне реалистический и даже традиционный образ старичка– лесовичка, как бы пришедший из сказок моего детства. И если уж даже я ухитрился его увидеть, то нет ничего удивительного в том, что в прежние времена у людей такие встречи бывали гораздо чаще.

5.

Выпрыгиваем из машины и наперегонки мчимся в палатки за чистой одеждой и умывальными принадлежностями. Каждому хочется раньше других попасть в душ. Брезентовые кабины, бачки с привязанными к кранам продырявленными консервными банками – самые высокие сооружения нашего палаточного городка. Оттуда вместе с плеском воды слышатся восторженные вопли и песни. Оттуда выходят обновленными, неузнаваемыми, в обычной городской, а в наших условиях – парадной, одежде, не испытывая ни малейшего желания прикоснуться к земле, к которой только что были так близки.

И тут я опять не могу удержаться, чтобы не процитировать Геродота, на этот раз уже не в связи со скифами.

«Египтяне, – пишет Геродот, – чрезвычайно религиозны, гораздо больше других народов». Далее он перечисляет обряды, по его мнению свидетельствующие о чрезвычайном благочестии: египтяне «каждый день чистят медные сосуды, из которых пьют», причем «делают это все, а не так, что один делает, другой нет», часто стирают одежду и, – о неслыханный фанатизм! – «моются они два раза в день и два раза в ночь».

Если так, то отец истории счел бы нас, своих коллег, ревностными приверженцами религии и, пожалуй, объяснил бы наш пыл желанием внутренне очиститься после кощунственного труда – вскрытия гробниц. Ведь умывание долго рассматривалось как очищение скорее духовное, чем телесное. люди омывали дух и лишь попутно, между прочим, умывали и грешное тело.

Зато иные древние обычаи, которые казались Геродоту странными даже экзотическими, преспокойно дожили до наших дней. Вот, например, как древние вавилоняне лечили больных: они выносили больного на площадь. «К больному подходят и говорят с ним о болезни; подошедший сам, может быть, страдал когда– либо той же болезнью, как больной, или в такой же болезни видел другого. Люди эти, подошедши, беседуют с больным и советуют ему те самые средства, которыми они излечились сами от подобной болезни или видели, что излечивались ими другие больные».

Так лечатся и теперь, несмотря на прогресс медицины; разве что больных на площадь не выносят. Так мы лечим Бориса, который сегодня слег в постель. Должно быть, тепловой удар: искатель романтики работал без шапки и без рубашки.

Вернулся Лоховиц. Он просит меня и после обеда «возглавить» работу отряда: слишком много дел у него с хозяйственниками. Незаметно втягиваемся в обычный для «старых хорезмийцев» разговор, вспоминаем прежние раскопки. Делаем мы это увлеченнее и подробней, чем беседуя наедине. И, значит, как говорится, работаем на публику. Мы сидим рядом, а говорим, будто со сцены. Наконец дело доходит до того, что мы исполняем один прекрасно известный нам обоим рассказ дуэтом. Оглядывается – за столом никого. Вся наша молодежь разбежалась. «Пытка воспоминаниями» – вот, оказывается, как назывались у них такие разговоры.

К чаю все приходят в тех же брезентовых костюмах и докторских колпачках, заспанные и с виду еще более утомленные, чем до перерыва. Привычно шутим над Оськиным, который пьет чай из своей огромной кружки. Но зато и компот ему подают в том же сосуде. Всем полагается по кружке божественного напитка. Вот и Оськин на зависть остальным тоже получает полную кружку.

Дежурный бьет в рельс. Впереди еще четыре часа работы. Никто из нас не подозревает, что вот– вот произойдет событие, после которого все у нас изменится.

6.

Где– то после пяти часов наступала минута, когда в воздухе возникало некое прохладное дуновение. Ни шелеста, ни ветерка, и все– таки дуновение. Садилась пыль, степь уже не мерцала, устанавливалась ясность. Солнечный свет сгущался до желтизны. Дело шло к закату.

Я особенно любил тот момент, когда солнце начинало уходить в землю и некоторое время половина его возвышалась над горизонтом, как оранжевая юрта. Я не решался делиться таким сравнением с товарищами: оно показалось бы им претенциозным. Я только старался не пропустить этот момент и всякий раз убеждался: да, действительно, юрта. Что же еще может стоять в степи? А однажды над степью встали сразу и желтая юрта уходящего солнца, и розовая юрта луны.

И еще я любил смотреть в сторону, противоположную закату. Иногда мне казалось, что там красивее: размытый лиловый свод, и внутри него чистейшая голубизна, в которой вот– вот прорежется первая звездочка.

Главной же специалисткой по закатам была Светлана. Она не пропускала ни одной вечерней зари. Это настолько вошло в обычай, что теперь, когда девушка увлеклась расчисткой погребения, рабочие напоминают ей: «Светлана, закат!» – и за руку вытаскивают из могилы.

Сегодня перед самым закатом я вспомнил, что, выполняя просьбу Лоховица, должен совершить обход. Прежде всего я направился к Саше Оськину. Он работал вместе с Лоховицем, а сейчас стал полновластным хозяином огромного ограбленного кургана. На куче отвала установлены два бюста, вырезанные из комьев слежавшегося песка. Их сделал в минуты «перекуров» нукусский студент Утпбай. Мы убеждены, что он талантливый скульптор, и собираемся непременно написать в Нукус, чтобы на его талант обратили внимание. Утепбай изобразил два прекрасных восточных лица – мужское и женское. Обветренные, немного усталые, но полные достоинства.

Оськин меня не видит, он созерцает «грабительскую дудку» и черные, как бы закопченные стены могилы.

– Знаешь, Осечкин, – говорю я ему, – нас с тобой ограбили по– разному.

– Вот и я думаю об этом, – признается Оськин.

– Тебя ограбили до нитки, – серьезно продолжаю я, – а меня ободрали как липку.

Оськин приглашает меня на край могилы. Мы садимся, закуриваем. Саша – бывший типографский рабочий, потом по комсомольскому призыву стал работником торговли, а теперь обрабатывает находки в нашей лаборатории, ездит на раскопки, хотя учится заочно не на археолога, а на этнографа, собирается изучать быт народов Африки. Во время раскопок Оськин не может говорить ни о чем, кроме мучающих его вопросов: например, чем покрыты стенки погребальной камеры – копотью или просто следами дерева и камыша; почему у всех есть следы перекрытия, а у него, Оськина, нет и т.п.

Сидим и беседуем. Вдруг перед нами появляется запыхавшаяся Светлана. Щеки горят, глаза блестят.

– Саша, Валя, скорее ко мне, я боюсь, это исчезнет!

И помчалась к своему кургану, споткнулась о кочку, чуть не упала, оглянулась .машет рукой. Тогда побежали и мы с Оськиным. Что там у нее? Может, следы какой– нибудь краски?

Светлана попросила нас снять сапоги, указала, где спуститься, куда ставить ноги, бережно подняла бумагу, придавленную комьями земли, и, шепнув: «Это здесь», взмахнула кисточкой. Перед нами в плотном песке возникло широкое плоское золотое кольцо около пяти сантиметров диаметром.

Обнаружив его, девушка, видимо, не поверила своим глазам. Неожиданно блеснувшая в разграбленном кургане находка показалась ей невероятной. То, что возникло, как в сказке, могло вдруг взять и исчезнуть. Нужно, чтобы кто– то подтвердил, что «это» не сон. Вот и получилось, будто Светлана зовет нас на помощь.

И еще. Светлане, наверное, хотелось поделиться своей радостью. А самая большая радость для раскопщика, когда ему показывают не уже «готовую» находку ,а то, как она появляется на свет.

Всего этого Светлана, конечно, не успела обдумать, она действовала под влиянием безотчетного чувства. И она позвала нас, чтобы показать вещь, которую еще никто не видел, никто не держал в руках, в том числе и сама Светлана.

Под нашими нетерпеливыми взглядами девушка расчистила загадочный предмет. И, наконец, решилась взять его в руки.

Это был колпачок из золотой фольги. Вверху отверстие, пробитое гвоздиком. На золоте, как на коже, оттиснут узор: волны .завивающиеся в спираль, и выпуклые точечки внутри них. Вот они какие, саки ,среднеазиатские скифы! Узор классический, связывающий их искусство с искусством знаменитых культурных центров Передней Азии, – таково самое первое впечатление.

Похож на большой колокольчик, и отверстие словно бы для язычка. Но слишком уж легкий, какой от него звон! А может, это набалдашник? Нет, краая загнуты под прямым углом .не видно, чтобы он на что– нибудь надевался. Скорее всего, колпачок подвешивался на шнурке к поясу, к лошадиной сбруе или к портупее.

Какой законченный, какой совершенный узор, как переливается, как замечательно сохраняется золото: ничего не скажешь, благородный металл!

Мы смотрим на девушку с такой признательностью, будто она сама придумала этот узор и выдавила его на золотом листочке. А Светлана глядит то на колпачок, то на наши счастливые лица. Она очень рада, что могла доставить нам такое удовольствие.

Оськин идет за фотоаппаратом и скликает всех на место находки. Колпачок переходит из рук в руки. Вопросы, предположения, поздравления. А я на всякий случай объясняю, что золотишка тут очень мало ,всего несколько граммов, что ценность находки совсем в другом. И тут мне становится стыдно за себя, будто я подозреваю кого– то из этих парней в намерении тайком разгрести погребение и вынуть оттуда оставшиеся находки. Золото хотя и благородный, но, увы, далеко не облагораживающий металл.

Чтобы сгладить неловкость, добавляю, что у стенок, там, где лежал упавший тростник, можно ожидать новых находок. Грабители не потеряли колпачок. Они его не нашли.

Уезжая с раскопок, мы пели. Героиня дня ехала в кабине. Никто не побежал в душ. Мы выстроились и ждали, когда покажется Светлана. Она с полотенцем через плечо гордо прошла перед нашим строем.

– Как стоите? Втянуть животы!

Вот и тебе и тихоня!

Лоховиц предложил ей выбрать, какой из трех фильмов, привезенных им, мы будем сегодня смотреть, и попросил занять лучшее место. Светлана выбрала фильм– концерт. Палатка наполнилась громом музыки. Мы оглядывались на сияющее лицо Светланы и шептали:

– Старуха гуляет…

Казалось, весь праздник на экране происходит в ее честь. И самая большая награда: завтра «имениннице» подадут компот в знаменитой оськиной кружке.

А чем еще могли мы ее наградить? Премий за находки не полагается. Просеивать землю и извлекать на свет Божий то, что в ней заключено, – это наша работа. Как и во всякой работе, есть в ней свои будни и свои праздники. Как и всякая настоящая работа, она таит лучшие награды в себе самой.

Глава пятая

1.

Стоит в пустыне умывальник…

В юности я хотел этой строчкой начать поэму про экспедицию. Длинная жестяная колода с несколькими языками, висящая на кольях посреди такыра. Гвоздики для полотенец. Полочки для мыльниц и тюбиков пасты. Мирный символ экспедиционного уюта. Ведь бывало и так, что на тридцать .а то и на полсотни верст от умывальника, сколько ни ищи, никакой другой воды не найдешь. А наш умывальник всегда полон. И выглядит он здесь, я бы сказал, даже предметом роскоши.

Когда снимают лагерь, то одну палатку оставляют в неприкосновенности. В ее тени как ни в чем не бывало дремлет собака. Мы заходим в палатку попить чаю и посидеть перед дорогой. Потом дружно валим ее, сворачиваем и втискиваем в машину. И тогда единственной нетронутой частицей нашего кочевого дома остается умывальник. Стоит он себе среди пустыни один– одинешенек, с розовой мыльницей на полочке, с полотенцем, развевающимся на ветру. И кажется милым, живым существом. Мы оставили его, чтобы умыться после погрузки. Он покидает пустыню последним.

Но до отъезда еще далеко. Теплая ночь. Звезды от самого горизонта. Доливаю воду в умывальник и вижу в нем звезду. Вон над складской палаткой висит ковш Медведицы. А вот приближается чья– то крупная темная фигура. На миг она заслонила нижнюю звездочку моего любимого Козерога. Фигура скользит среди созвездий. Дорога к звездам… В каком– то смысле так можно назвать любую дорогу, уводящую тебя из четырех стен, из электрического сияния города.

Но вернемся к умывальнику. Подходит Лоховиц. На его лице благодушие и нега.

– Да– а… Золото… – мечтательно произносит Лоховиц.

– Золото! – радостно подхватываю я.

– Золото? – Лоховиц недоуменно пожимает плечами.

– Ну, золото, – отвечаю я как можно небрежней.

– Подумаешь, золото! – презрительно фыркает Лоховиц. – Плюем мы на золото!

И мы действительно плюем в разные стороны. Мы поняли друг друга.

Все– таки неловко радоваться золоту, если ты считаешь себя раскопщиком. Слишком уж это совпадает с самыми пошлыми представлениями об археологии. За долгие годы нам просто надоело объяснять и посетителям раскопок и случайным знакомым, что не золото ищем мы в земле, что иной черепок может значить для науки куда больше, чем всякое там золото. А теперь, после новых находок Светланы, приходится еще объяснять это и самим себе. Произведения народного искусства, новые памятники так называемого скифского звериного стиля – вот что она откопала. Будь они бронзовыми, каменными, глиняными, костяными, деревянными, мы радовались бы им не меньше. Ну, блестят они, эти одинаковые кусочки тоненькой красновато– желтой фольги, ну, выглядят они так, будто никаких тысячелетий не было, – вот, собственно, и все! Да– да… Золото…

2.

Светлана нашла первого из зверей утром, а к обеду у нее их было уже целых пять.

– Что ж раньше не сказала? – удивился Лоховиц.

– Некому было вытащить меня на могилы. Я попрыгала, попрыгала и осталась.

Всегда улыбающемуся Оразбаю, рабочему Светланы, надоело сидеть на краю ямы в ожидании очередного ведра с землей, он ушел на другой раскоп и присоединился к работающим на транспорте. А Светлана осталась наедине со своими барсами, или львятами, или кошками (мы еще не знали, что это такое).

Все пять фигурок из золотой фольги были совершенно одинаковы и свободно помещались в спичечной коробке. Светлана нашла их в углу около небольшой ямки от столба. Было очень приятно разглядывать фигурки – и каждую в отдельности и особенно все вместе. Выстроившись в ряд, большеголовые малыши куда– то шли величавой львиной поступью. Если б у них были гривы, мы бы, конечно, не сомневались ,что это львы. Коготки лап и кончики хвостов были выполнены так, что образовывали по краю бляшки свой особенный узор, похожий на письмена. Золото было разных оттенков. На желтом встречались красноватые пятна.

– Ну, молодец, – похвалил Лоховиц, – давай еще. – И ушел вместе со мной на мой курган.

Этот полный человек больше всех в экспедиции любит спорт. Такого болельщика решительно всех видов спорта можно даже назвать спортсменом. Впрочем, отчасти так оно и есть. Никто из нас никогда не играл с Лоховицем в шахматы – это бессмысленно. Лоховиц знает теорию, у него какой– то высокий шахматный разряд, когда– то он стал даже чемпионом Марыйской области. Он разыгрывает партии гроссмейстеров наедине с собой, не пользуясь шахматистам и добродушно, как– то по– отечески наблюдал за их игрой. Наши ходы противоречили всем нормам шахматного искусства, и Лоховица это, наверное, забавляло.

К несчастью для него, в отряде не было ни одного болельщика. Мы предпочитали слушать по радио музыку, а не футбольные репортажи. Я думаю, Лоховиц шел на большие жертвы, когда в час ответственного матча вместе с нами слушал концерт для фортепьяно с оркестром. Вспрочем, он любит и музыку.

Ему аккуратно присылали из Москвы бандероли с газетой «Советский спорт». Он не просто читал, а изучал газету, прикидывал в уме шансы различных команд и чемпионов, наших и зарубежных, радовался, огорчался, волновался, строил предположения. Но ему не с кем было поделиться. И уж когда ему становилось совсем невмоготу, Лоховиц шел ко мне.

Я слушал его со всей серьезностью. Лоховиц строил спортивные обзоры обстоятельно и толково. Имена игроков и названия команд каким– то образом проникли в мою память, хотя мои походы на стадион можно сосчитать по пальцам.

В конце концов я научился даже вставлять реплики и задавать вопросы. Я понимал, человек должен поделиться тем, что его волнует. Ведь и Лоховицу, возможно, не всегда было интересно то, чем с ним делился я, но он же меня слушал!

В самый разгар беседы пришла Светлана. Ее появление теперь было равносильно сигналу «Свистать всех наверх!». Значит, опять что– то произошло.

– Их уже восемь .– сказала девушка. – Одни лежат лицом вверх, другие лицом вниз.

– Прекрасно! – похвалил Лоховиц. – Теперь давай еще три, чтоб была футбольная команда.

Во второй половине дня Светлана сообщила Лоховицу, что львят не одиннадцать, а двенадцать.

– Все идет нормально! – одобрил Лоховиц. – Одиннадцать футболистов и один запасной игрок.

Но тем дело не кончилось. Светлана снова позвала нас к себе, и мы увидели довольно большую, массивную золотую бляху, не листочек фольги, а настоящее литое золото. Была видна только гладкая изнанка бляхи. Лоховиц поднял ее ,повернул в руках. И на нас глянул старый лев с большой гривой, с печальным, почти человеческим ликом. Лев спокойно лежал. Кончик его хвоста и когти могучих лап тоже сливались в одну строчку, образуя красивый узор. Золото переливалось и блестело. И вдруг мальчишеская радость озарила лицо Лоховица.

– Знаете, кто это? – спросил он, указывая на старого льва. – Тренер!

С тех пор у нас в отряде только так и говорили: «А где тренер?», «А покажите тренера!»

С появлением «тренера» стало ясно, что двенадцать существ кошачьей породы – не барсы, а львята или львицы, возглавляемые вожаком.

Появление львиного семейства было еще одним свидетельством связей саков со странами Ближнего Востока. Ведь в здешних местах львы никогда не водились.

Вечером мы, как всегда, зажгли костер. Светлана сидела в стороне и молчала, не отрывая глаз от огня. Я подсел к ней и потихоньку спросил, о чем она думает, глядя на костер.

– Ни о чем, – ответила Светлана, – просто я вижу в нем разные оттенки, такие же, как на моем золоте. Вот желтоватый, а вот красноватый. Правда, похоже?

3.

Он появлялся постепенно, и мы не сразу узнали его. Сначала Светлана расчистила какое– то массивное железное полукольцо. Затем у самой стенки могилы обнаружилась часть очень ветхого деревянного изделия и на нем тоненькая золота полоска.

Деревянный сосуд с золотой закрепкой, решили мы. Нечто подобное только что нашли наши соседи, раскапывающие другой сакский могильник – Уйгарак. Дерево, как видно, было хорошо обработано и хорошей породы. У него приятный желтоватый тон.

Затем под остатками дерева заметили ржавое железо. Значит, это уже не деревянный сосуд, а скорее всего, железный кинжал в деревянных ножках. Светлана стала его расчищать. Железная полоса с прилипшим к ней деревом постепенно удлинялась: двадцать, тридцать, сорок сантиметров. Кинжал превращался в меч. В те времена, в V веке до нашей эры, у скифов были короткие мечи, которые назывались окинаками. Пятьдесят сантиметров, семьдесят, восемьдесят, а меч не кончался. Вот тебе и окинак!

Метр, метр двадцать, метр тридцать. Мы следили за ростом меча с удивлением. Такие длинные мечи появились в Средней Азии и Восточной Европе гораздо позже. Это было оружие сарматов, которые с его помощью вытеснили скифов.

Рядом с клинком, примерно в середине, лежал короткий узкий четырехгранный стерженек. Стилет, которым приканчивали раненых, решили мы.

В то время я расчищал погребение в своем кургане. По моей просьбе первые несколько движений ножом сделала Светлана. На счастье. Мне удалось найти бронзовую гайку, небольшой бронзовый предмет в виде колокольчика, с отверстием для ремня – часть конской сбруи, маленький наконечник стрелы с большой втулкой.

Оставался последний нерасчищенный уголок, но я уже ни на что не рассчитывал, там лежал тот самый крупнозернистый песок, который ветер нанес в «грабительскую дудку». И вдруг что– то блеснуло под моим ножом. «Золото!» – кликнул я. Тоненький, сложенный вдвое узорный золотой листочек.

Несколько минут мы с моим рабочим Климом Насбергеновым, не отрываясь, смотрели на него. Потом я сказал Климу, чтобы он позвал Лоховица и вместе с ним Светлану, как главную специалистку по золоту.

Лоховиц спустился в могилу и осторожно развернул листок. Похоже на аппликацию. В середине выпуклость, напоминающая стручок перца, края листочка причудливо изрезаны. Тут и там маленькие отверстия, очевидно для ниток. Узорный листочек нашивался на одежду.

Наконец я разглядел в нем орлиную голову, крылья, длинные когти свирепой птицы в момент боя или драки, а одно из отверстий для нитки посчитал глазом. Только в Москве выяснилось, что узор разгадан неправильно. Нужно было положить листочек набок, и тогда с некоторым трудом можно угадать очертания большой орлиной головы. Выпуклость, похожая на стручок перца, тоже повторяла изображение орлиной головы. Скорее всего, то была голова даже не орла, а фантастического существа – грифона. Главный материал у кочевников – кожа. Большинство таких узоров, судя по технике их выполнения, вырезались из кожи. Да и само золото под ударами молотков превращалось в фольгу, то есть в своего рода золотую кожу.

– Итак, ты вышел на второе место по золоту, – заключил Лоховиц.

Светлана вежливо осмотрела мою находку, поздравила меня, но я в глубине души огорчился, что девушка не проявила должного энтузиазма.

– А теперь пойдемте ко мне, – сказала она. Когда дело касалось ее находок, Светлана говорила тихо, но с необычной для нее значительностью и твердостью.

Мы уже привыкли спускаться в могилу, которую раскапывала Светлана. Привычно снимали сапоги, знали, куда нельзя ступать, а где можно и присесть.

Длинный широкий меч вдоль стенки ямы был с одной стороны укрыт бумагой. Светлана подняла бумагу, и сверкнуло золото. Золотой наконечник! Теперь мы видели меч во всем его блеске. Но оказалось, что главное еще впереди.

– Наклонитесь, посмотрите сюда, – шепнула Светлана. И мы увидели, что по обеим сторонам клинка тянутся тонкие золотые нити. Значит ,с той стороны, что прилегает к земле, ножны обложены золотом. Мы стояли и во все глаза смотрели на меч, и его оборотная сторона казалась нам такой же таинственной, как некогда обратная сторона Луны: что там, на золотой накладкеф7 не может быть, чтобы скифы, которые так любили изображать зверей и украшать все предметы, которыми пользовались, не нарисовали на этом золоте хоть что– нибудь!

4.

В полдень мы ездим на реку. По древнему руслу Жана– Дарьи пустили воду. Это вода с рисовых полей. И вот перед нами самая настоящая река, только течения в ней не чувствуется, вода останавливается где– то в степи. Кусты, что зеленели в русле бывшей реки, оказавшись в воде, засохли. Отовсюду торчат их ветви. Под водой множество коряг, плавать нужно очень осторожно.

Когда мы подъезжаем к реке, мы всякий раз видим на высохших кустах двух спокойных орлов. Может, они охотятся за рыбой? А может, просто пережидают зной, наслаждаясь прохладой, идущей от воды. Мы приближаемся, и орлы, расплавив огромные крылья, улетают.

В воде отражаются прибрежные кусты саксаула и расплывается большое лиловое пятно. Это пышный куст пустынной сирени – тамариска. Повсюду заросли и камыша. Его замшевые початки лопаются, и из них летит белый пух.

Мы любим не только плавать, но и просто бродить среди затонувших кустов, в чаще камыша; смотреть, как плещутся рыбы, как спокойно качаются на волнах дикий селезень с уточкой. Рыбы, не стесняясь нашим присутствием, то и дело с шумом выскакивают из воды. Однажды мне удалось увидеть, какой прыжок совершила большая щука. Она взмыла кверху так, что даже хвост ее оказался в воздухе, и с громким плеском шлепнулась в воду.

Нашим шоферам не нужно сочинять рыбацких историй. Они только просят сфотографировать добычу, иначе в Москве никто не поверит.

Щуки, сазаны, жерехи один другого больше ловятся и на блесну, и на живца ,и на удочку, и на перемет. По ночам шоферы ставят удочки со звонками. «длинный – Горину, два длинных и один короткий – Сапронову», – шутят шоферы.

Рыбу мы едим каждый день, с зайчатиной гораздо хуже. Чем лучше снаряжаются охотники, чем великолепнее они выглядят, увешанные патронташами, сумками, с биноклями на груди, тем, как мне кажется, меньше у них шансов на успех.

Зато, когда мы просто едем на реку или с реки, зайцы выскакивают чуть ли не из– под колес. Как все оживляются, каким скифским азартом загораются глаза!

…Дарий, наконец, убедил Иданфирса принять сражение. Два войска выстроились друг против друга по всем правилам военного искусства тех времен. Вдруг в рядах скифов началось замешательство. Скифы закричали, заулюлюкали, стрелы полетели, кони помчались совсем не туда. Поднялся страшный переполох. Персидский царь приказал узнать его причину. Оказалось, что перед скифским строем пробежал заяц, и сердца охотников не выдержали. И тогда царь персов дал приказ отступать: если скифы способны предаваться забавам перед лицом смертельной опасности, то сражаться с ним бесполезно.

5.

У массагетов, которые тоже обитали на этой земле, был странный обычай. Они любили зажигать костры и собирали для них особе топливо – кусты, которые, сгорая, издавали пьянящий запах. С каждой новой охапкой хвороста, брошенной в огонь, массагеты опьянялись все больше и больше и, наконец, начинали петь и плясать вокруг костра.

А может быть, массагеты просто любили костры, и никакого особого топлива у них не было? Ведь огонь степного костра с искрами, уносящимися ввысь, опьяняет сам по себе, и сама по себе возникает песня.

С тех пор как Борис зажег свой первый костер, без костра не обходился почти ни один вечер. Сначала у огня мрачно сидел один Борис. Зажигая его, он как бы бросал вызов благоустроенному быту нашего лагеря: электричеству, книгам, радио, кино, вырытым в земле баням, всем этим освещенным изнутри палаткам, где нам жилось так уютно и просторно.

Борис боялся одного: вдруг, когда он прибудут на место назначения, его сделают не изыскателем, а эксплуатационником или ремонтником? Только дороги, вернее – отсутствие таковых, костры и битком набитая одна– единственная палатка – такая жизнь ему нравилась больше всего. И никаких бань!

Мы со своими раскопками были для него чем– то вроде прозаических эксплуатационников.

Постепенно и мы потянулись на его огонек, стали петь свои песни, а потом заглянули и в тетрадь с туристскими песнями, которую привез с собой Борис. Мы отыскали глубокую котловину в песках и проводили там каждый вечер.

Я знаю их, эти туристские песни. Я и сам ходил с туристами по Подмосковью. Туристы пели всю ночь. Пели, приготовив на костре обед, пели, таща рюкзаки, пели в вагоне электрички. Все это были песни про то, как хорошо быть туристом, как весело, как интересно ходить по неведомым тропам, ночевать в тайге, когда нам головой горит зеленая звезда – звезда романтики.

Я тоже когда– то увлекался той самой романтикой дальних дорог, неизведанных троп. Но теперь меня забавляет восторг путешественника перед самим собой, перед своими дорогами. Такая романтика немножко набила мне оскомину. Меня ведет в пустыню какое– то иное чувство.

Думаю, что это же чувство манит в дикие, неизведанные места и участников экспедиций, и строителей, и изыскателей, и даже тех же туристов – чувство, близкое тому, что испытывает человек, попадая в места, где он родился и провел детство. Но только речь идет о детстве человечества.

Пещеры и навесы скал, землянки и шалаши – вот где человек провел свое детство. Безвестные тропы в лесах и пустынях были его первыми дорогами, а костры – первыми домашними очагами. Первобытный лес – его детский сад, а пески пустыни заменяли ему тот песочек, которым играют дети.

Многим знакомо ощущение уюта у походных костров, под звездами в ночной степи, среди дикой природы. И, может быть, смутные, неосознанные воспоминания детства человечества пробуждаются в нас, когда мы глядим в огонь костров.

А может, я просто привык к такой жизни. Просто чувствую себя здесь как дома.