Фата-моргана

Рассказы и очерки об археологии

СВЕРЧКИ

За стенами древних крепостей, в городах, давным-давно покинутых людьми, все-таки есть своя жизнь, свое население, свои голоса.

Ранним утром на крепость прилетают дикие утки с соседнего озера. Они кружатся над нами, а затем с какой-то непонятной целью примерно четверть часа сидят на выступах всех четырех стен. Наконец утки сбиваются в стаю и улетают на озеро. И воцаряется тишина. Разве что змея прошелестит в кустарнике.

Но ровно в пять дня с угловой башни раздается страстный, хищный крик совы. Ей откликаются совы с двух других башен. И снова все затихает.

Что означают эти крики? Может быть, вот что. Петух возвещает день. Но делает это глубокой ночью. Точно так же и совы, когда жаркий день начинает лишь клониться к закату, своею перекличкою предвещают ночь.

Но вот садится солнце. Наступают короткие южные сумерки. И словно по чьему-то сигналу начинает звучать весь древний город меж четырех стен, все его дома, улицы, площадки, ставшие землей с пухлой корочкой солончака и редкими колючими кустами.

Звон идет снизу. И когда вы в сумерках бродите по крепости, то кажется, что вокруг на невидимых стебельках качаются мириады бубенчиков. Вы делаете шаг, и звучащая волна убегает, чтобы вновь сомкнуться за вашей спиной. Это поют сверчки, милые, добрые сверчки, незримые духи уюта и мира.

Вдоль стен, на которых по утрам сидят утки, чернеют россыпи камней. Камни молчат. Но они рассказывают о какой-то всеми забытой войне, когда крепость была взята штурмом и жизнь в ней навсегда прекратилась, когда погасли тысячи мирных очагов.

И, словно память о них, поют и поют свою добрую песенку пустынные сверчки.

Все это происходит как раз тогда, когда в свете заката на поверхности разрушенного, смытого города как бы сами собой проступают улицы, переулки, дома.

1967


ЖЕРТВА ПЕРУНУ

Из всех историй, какие произошли со мной на раскопках, эта, пожалуй, самая удивительная.

Черную записную книжечку в клеточку мне подарил товарищ, когда мы оба учились на первом курсе. У нас была общая страсть: мы усердно коллекционировали обмолвки профессоров, забавные вывески, газетные «ляпы». До сих пор помню несколько своих записей из той книжки.

«Евпатий Коловрат нанес сокрушительный удар по задним частям татар».

«Первобытные люди питались, с одной стороны, мясом диких животных, а с другой – кореньями дикорастущих злаков».

«Бежит женщина. Навстречу ей китоврас. «Китоврас, китоврас, пожалей меня. У меня по одним спискам восемь детей, по другим двенадцать!»

«Закрытое комсомольское собрание считаю открытым. (Смех.) Товарищи, не вижу в этом ничего смешного. (Смех нарастает.) Товарищи, как же мне быть? Собрание закрытое, я его открываю. (Общий восторг.) Ну, хорошо. Вопрос о формулировке обсудим в будуарах».

Потом мы работали секретарями в приемной комиссии факультета и с охотничьим азартом набрасывались на заявления и автобиографии.

После этого мы поехали на раскопки в Новгород, в первый же день рассорились и перестали разговаривать.

Как-то в воскресенье экспедиция каталась на катере по Волхову и озеру Ильмень.

– Внимание! – провозгласил профессор. – Проплываем мимо того места, где когда-то стоял Перун. После победы христиан позолоченного идола свергли. Он плыл по Волхову, и народ на берегах глумился над богом, перед которым вчера трепетал. По традиции каждый археолог приносит здесь жертву Перуну.

Профессор выдернул из кармана позолоченную авторучку и лихо швырнул се в набежавшую волну. Его заместитель отправил за борт трубку с головой Мефистофеля (он давно собирался бросить курить). В воду посыпались монеты, заколки, расчески. Бывший мой друг кинул Перуну заграничный карандаш.

Наши взгляды встретились. В порыве отчаяния я вьгга- щил из кармана его подарок – записную книжку с бесценными перлами, размахнулся и швырнул ее как можно дальше в дымчато-серебряные волны Ильменя.

Через несколько дней к нам в столовую зашел работник горсовета:

– Кто из вас будет Животиков В.Н.? Можете явиться за пропажей.

Я так и сел. Заявление Животикова В.Н. я переписал в ту книжку из-за смешной фамилии.

Работник горсовета ушел ни с чем, но через час я уже был у него. Перед ним лежала записная книжка в покоробившейся черной обложке. Я сказал, что я не Животиков В.Н., но книжка моя. И продекламировал заявление. Его выслушали, сверили с текстом и окинули меня отеческим взглядом.

– Так-так. Здорово влетело от руководства? Не помните, при каких обстоятельствах потеряли книжечку? Еще бы! На пьяной релке ее нашли!

– А что это такое?..

– Хм… Пьяной релкой косари кличут участок заливного луга, оставляемый до окончания сенокоса на предмет беспробудного пьянства. Трава, понимаете ли, высокая, никто не видит, пей и вались.

«Языческое пиршество, – не без трепета подумал я. – обычай времен Перуна».

– В общем, берите книжечку, – закончил работник горсовета, – и больше коллектив не подводите! Университет все-таки… Имени Ло-мо-но-со-ва!

Вечером я подошел к товарищу, молча протянул книжку. Тот перелистал ее. Все записи, кроме заявления Животикова В.Н., переписанного черной тушью, были смыты.

– Видал? – обрадовался мой друг. – Перун жертвы не принял! Вернее, принял одни записи. Не любит он, когда жертвуют дружбой!

1967


МАЙНА

Майна – это черная птичка с золотыми висюльками на голове, похожая на нашего скворца. Она охотно подражает голосам других птиц и животных. Ее можно даже словам научить. Забавное свойство, милое чудачество, смешная привычка.

Зачем ей все это нужно? Только ли для того, чтобы радоваться жизни?

* * *

По сыпучим барханам двигались трое с удочками и раскладушками. На сей раз озеро было совсем рядом с нашими раскопками.

На берегу томилось от жары стадо. Пришлось идти вброд на середину озера к зеленому островку. Подняли над головами раскладушки и зашагали по воде.

Что тут началось! Птицы вились над нами и орали, как кухонные склочницы.

Но вот ругань прекратилась, птицы в один миг разлетелись, и мы вступили на мокрый песок, весь покрытый остроугольными отпечатками птичьих лапок. Знай гляди под ноги, чтобы на гнездо не наступить. Тут полным- полно гнезд, неглубоких, круглых, как блюдца. И в каждом таком блюдечке два-три зеленоватых яичка.

Пышный куст над самой водой. Оттуда, с треском разбросав ветки, вспархивает дикая утка. В ее гнезде одиннадцать яиц.

А вот на торчащей из воды коряге висит серый комочек с безвольно откинутой головкой, сомкнутым клювом, с неряшливо торчащими из пуха, похожими на соломинки зачатками перьев. Дохлый утенок! Дотрагиваюсь до этого еще теплого (наверное, от жары) тельца, зачем-то кладу его в воду. И «покойник» оживает. Он лихо работает желтыми перепончатыми лапами и уплывает от меня.

На песке и на кустах вижу другие недвижные комочки пуха с несоразмерно большими лапами и клювами. Жажда жизни сделала их оцепенелыми, почти мертвыми.

Что случилось у соседнего островка? Птицы кружатся тучей и кричат еще яростней, еще отчаянней.

К островку с шумом и плеском движутся ошалевшие от жары коровы. Они волокут на груди целые гирлянды водорослей, закусывают встречными камышинками и осокой и с жадностью смотрят на свежую зелень островка, тянут к ней жующие морды.

Птицы проносятся над ними бреющим полетом, чуть не клюют их, орут им прямо в уши, бомбардируют пометом. А коровам хоть бы что. Они тупо и невозмутимо шагают к островку, покрытому птичьими следами, полному такой нежной и хрупкой жизни. Уж они-то под ноги не посмотрят!

И вдруг коровы застывают на месте, смущенно мотают мордами. Птичьи голоса перекрывает истерический, безумный хохот. Но жара есть жара, а зелень – это зелень. И коровы с шумом следуют дальше.

Новая остановка. Происходит нечто несусветное. Коровы слышат несущийся сверху собачий лай. Они поднимают морды, видимо ища в небе сумасшедшую собаку. И не найдя ее, продолжают свой путь.

Тут начинается самое удивительное. Над коровьими головами раздается крик ишака: иа-иа! Может быть, слишком пронзительный, какой-то металлический. Но очень похожий и потому совершенно невероятный. И снова хохот. И снова лай. И какой-то свист. И тарахтенье трактора.

Коровы постояли, постояли и повернули в сторону. Подальше от бредовых звуков, от всей этой чертовщины. Майна спасла островок.

Какой могучей силой оказалось забавное ее искусство в минуту опасности!

1967


МОЖНО ЛИ ЗАБЛУДИТЬСЯ В ПУСТЫНЕ?

Пустыня Кызылкум изменилась с тех пор, как я впервые увидел ее.

Здесь по-прежнему можно заблудиться. Но уже не от бездорожья, а от обилия дорог.

Вот и на этот раз по пути на раскопки мы заблудились. Дважды возвращались к колодцу, чтобы узнать дорогу на стоянку У чащи. Оба раза из юрт выходило все их население: ребятишки, старик с транзистором, женщины в малиновых платьях. Все наперебой объясняли, как проехать. И опять не тот поворот. Слишком много автомобильных следов.

Пришлось ночевать в пустыне. Вдали со всех сторон движущиеся огоньки фар. Впереди неподвижное красное зарево. Подъезжаем. Горит сухой колючий куст. Перед ним молодой чабан с ружьем. Рядом дремлют овцы. Чабан давно не видел людей. Он говорит не переставая. О дороге. О своем стаде. О том, какая трудная была зима. Мы плохо понимаем его взволнованное бормотание, похожее на молитву. Но чабана это не смущает. Он спешит выговориться.

А у нас странное чувство: ведь и нас ждет это уединение, это безлюдье в мире, иссеченном дорогами, где ночью видны движущиеся желтые и неподвижные красные огни.

На рассвете вернулись к знакомому колодцу.

– Две ваши машины уже проехали вчера, – уважительно сообщили чабаны. – Езжайте по их следам!

То-то было смеху, когда все, даже малыш на руках у матери, узнали наши лица!

Копыта ишака и две пары кед. Может быть, именно эти скромные следы несут в пустыню важные перемены.

Однажды на крепость, где мы вели раскопки, явились двое молодых людей в ковбойках, джинсах и кедах. За ними шел белый ослик, нагруженный полиэтиленовыми мешками с водой. То ли туристы, то ли художники, то ли сумасшедшие нумизматы, которых страсть к старинным монетам привела в пустыню, где эти монеты валяются прямо на земле.

Молодые люди не спешили рассказывать о себе. Один воткнул в землю железный кол, другой привязал ишака. Странники расспросили нас про нашу работу и принялись хвалить своего длинноухого спутника.

– Умнейшее животное! Обратите внимание, как он ест.

Ишак обглодал сначала самые сухие кустики, потом кустики посвежей, а зеленые и цветущие оставил на закуску. Если его задачей было слопать все, до чего можно дотянуться, оставаясь на привязи, то нельзя не согласиться, что ишак действовал с умом.

Даже его упрямство трогало и умиляло хозяев. Они видели в этом твердый характер и самоуважение.

– Встанет – и ни с места. Но с этим можно гладить. Мы, например, садимся на корточки и начинаем переставлять ему ноги. Ишак понимает, что достоинство соблюдено, уважение оказано, и движется сам.

Путешественники открыли у ишака даже чувство юмора. Вышли они на шоссе, а там наискосок стоит сломанный экскаватор. Машины его объезжают. Ишак, видя такое дело, стал под тем же углом, перегородил дорогу и не шелохнулся, пока его не объехало десятка два машин. Это он шутил.

Воздав должное своему помощнику, молодые люди окинули взором громаду нашей крепости и соизмерили ее с ножами и кисточками у нас в руках.

– Небольшой направленный взрыв, – по-хозяйски заметил один,– и порядок: ходи и подбирай находки.

– Не волнуйтесь, – утешил другой. – Нам дано указание не трогать ваших древностей. Мы их пощадим.

– Эти могущественные, но великодушные деятели, оказывается, разрабатывали вариант трассы газопровода.

– Хорошая вещь – пустыня! – сказал один. – Ведешь трассу и не боишься, что кому-нибудь этим помешаешь.

– Идеальная, – согласился другой. – Ни тебе городов, ни посевов, ни водных преград.

Ишак потянулся к дальнему кусту, выдрал кол из земли и тронулся в путь. Изыскатели торопливо простились с нами.

Странная у нас работа – искать стоянки первобытного человека.

Идешь по берегу сухого русла. В руке розовая папка с белыми тесемками. На кармане ковбойки блестит английская булавка. Идешь и смотришь взором грибника в землю и по сторонам.

Разноцветных камешков, окатанных рекой много тысяч лет назад, а теперь покрытых «пустынным загаром», почти не замечаешь. Но вот наклонился, поднял узкий граненый кремень. Стоянка!

Выпрямляешься, отрываешь взгляд от земли, вынимаешь из розовой папки аэрофотоснимок, берешь булавку и смотришь то на снимок, то на извивы русла, островки, серые лоснящиеся такыры на сухих перекатах, на невысокие сиреневые горы Кульджуктау.

Здесь красиво. Дышится легче, работается веселей, видится дальше, да и ветерком обдувает. Находишь на снимке место стоянки, протыкаешь его булавкой и пишешь на обороте, рядом с булавочным отверстием, порядковый номер. И привычно остришь: «Вкалываем!»

Раскопок не нужно, об этом сама природа позаботилась. Стоянка развеяна, размыта, переотложена. Бери музейный материал голыми руками и клади в мешочки.

Чтобы заметить кремни, надо наклонить голову к плечу, взглянуть под углом, – они так и заблестят своими сколами и гранями. В косых лучах заката они играют, как елочные украшения. Как-то мы увидели это праздничное сверкание прямо с машины – стоянка сама просилась к нам в руки.

А когда оберешь стоянку до последнего отщепа, становится грустно. Вот и потускнело, навсегда померкло место, семь или девять тысяч лет хранившее следы человека.

И опять поглядишь вдаль, на горы, излуки и перекаты. Красиво. Много красивее, чем там, где никто не жил и не останавливался.

Чтобы проверить себя, я начал нарочно выискивать красивые места, куда так и тянет, где хочется постоять, оглядеться, помечтать. И почти всегда там была первобытная стоянка.

Видно, у нас с древними людьми общие вкусы, общее чувство красоты. Здесь нет мистики. Всегда можно найти разумное объяснение, почему древние выбрали для жизни именно это место, а не другое. Вот, скажем, тут береговой вал защищал стоянку от господствующего ветра, но воздушных потоков все же было достаточно, чтобы смягчить зной и отогнать мошкару, а здесь, наверное, было удобно ставить сети, причаливать долбленые лодки, видишь отсюда далеко, а сам остаешься незамеченным.

И веяние былой красоты живой реки, дюн, холмов, где людям жилось привольней, чем в других местах, как некая таинственная улыбка, дошло до нас сквозь тысячелетия, сквозь одичалую кору пустыни.

Сначала мы забили в землю гвозди. Ряды гвозди, ориентированные по странам света, стали параллелями и меридианами стоянки, разделив ее на квадраты стороною в один метр.

У каждого из нас планшет с миллиметровкой. Раскапываем квадрат за квадратом и помечаем на плане находки: кремень – крестиком, черепок – треугольником, косточку — одной, уголек– двумя косыми линиями. Стоянка Учащи-151, на наше счастье, неразвеянная. Ищем пятна от костров и ямки от столбов – следы землянок.

Копаем мы ножами, скальпелями, метем землю кисточками. Отвал (смешно звучит это слово, когда речь идет о горсти земли) ведем совками, сыплем его в ведро. Маслянисто-черный перегной с трухою истлевшего камыша. Семь тысяч лет назад здесь было болото.

Потом ведро уносят за пределы стоянки. Один, сидя на корточках, трясет грохот с узкими ячейками, а другой не спеша сыплет туда землю из ведра. Ветер подхватывает черный прах и несет его в сторону Бухары. А на грохоте нет-нет да останется какой-нибудь кремешок, не замеченный при раскопках.

Двадцать два года назад я раскопал свой первый квадрат, гордясь романтической должностью коллектора. И вот уже десять лет езжу в пустыню прощаться с археологией. Прощание затягивается.

Снова передо мной квадрат, метр на метр. В нем обнаружилось двести кремней. Цифра рекордная для нашей стоянки. Возможно, это последняя горсть находок, которую я высыпал в бездонный карман науки.

Будет время, когда вся пустыня расцветет. Никто в этом не сомневается. Пустыня вполне к этому способна. Она доказывает это каждой весной.

Удивительная весна провожала меня. Даже пыльные бури несли с собой тонкие запахи цветов и свежей зелени.

Мы видели корову, у которой из пасти торчал букет недожеванных гиацинтов. Мы целыми охапками рвали белые и голубые лилии. Мы собирали фиалки со странными волосатыми листьями и закладывали в книжки, на память, здешние васильки с золотыми цветами. Мы любовались низенькими колючими кустами, когда они в одну ночь превратились в роскошные клумбы лиловых цветов.

На рассвете в палатке нас будил мелодичный звон и шум набегающей волны – это проходило стадо. Гремел умывальник. Что за гость к нам пожаловал? Выбегаем и видим красавца верблюда. Сбросил крышку и пьет из умывальника.

Стада то и дело прогоняли мимо наших раскопок. Чабаны делали это нарочно, чтобы на ходу обменяться приветствиями и посмотреть, чем мы занимаемся. Овцы, жуя, блея, толкаясь, на миг обдавали нас уютным запахом хлева и деревенского двора. Быстро им, бедняжкам, приходится ходить – слишком далеко от одного куста до другого, от одной травинки до другой.

Уезжаем. Последний колодец на пути в оазис.

– Товарищ шофер! Бензин давай! Полведра бензина!

– Зачем тебе, отец? Ты же на верблюде?

– Зачем? – волнуется старик чабан. – Бензина нет – баран пить не будет.

Ах, вот что! Над круглой дырой бетонированного колодца сверкает новенький подвесной мотор. Таково мое последнее впечатление от пустыни Кызылкум.

1967


АНЕКДОТ ПРО ЧЕРЧИЛЛЯ

Гайда, «Экстра», мчимся к «Яру»!

Так пели мы по пути из новгородского кремля, где мы жили, на Торговую сторону, где мы копали. Строчка, которую мы орали, называя себя почему-то хором имени Склифоссовского, была понятна только нам, московским студентам-археологам. «Гайда» не просто восклицание, а имя. Гайда Андреевна Авдусина, лаборантка кабинета археологии у нас на историческом факультете. «Экстра» – полученный по репарациям финский кораблик-паром, который перевозил нас через Волхов. «Яр» – это не ресторан с цыганами, а сокращенное (для этикеток, чертежей, полевых дневников) название наших раскопов на Ярославовом дворище: ЯР-1, ЯР-2… На одном из них работала Гайда Андреевна.

Раскинулся Волхов широко.
По Волхову «Экстра» спешит.

Мне, будущему второкурснику, приходилось курсировать на «Экстре» туда и обратно гораздо чаще, чем другим. У меня есть обыкновение (оно осталось до сих пор) давать самому себе тайные обеты для самоуважения. На сей раз, уезжая на раскопки Новгород, я дал себе тайный обет не отказываться ни от каких заданий и поручений.

Очень скоро мою тайну разгадал Борис Александрович Колчин, заместитель начальника нашей экспедиции.

– Э-э-э, Валя! – звучал его фальцет над раскопками. Три Валентина – Янин, Седов и я – поднимали головы.

– Э-э-э, Берестов! – уточнял Колчин.– Бегите сейчас же на тот берег, в Кремль, и с той же «Экстрой» возвращайтесь обратно! Ну, чего же вы стоите? Бегите, я сказал!

Приходилось кричать уже на бегу:

– Борис Александрович, а зачем?

– Бежит и не знает зачем! – возмущался Колчин. Возьмите в столовой со шкафа моток проволоки!

Я влетал в столовую столь легкими стопами, что наша приторно ласковая повариха не успевала мне сказать, как каждому из нас. «Ах ты, мое золотце! Ах ты, мой труженик!» И я слышал совсем другие реплики, обращенные к ее приятельнице:

– Вот накормлю этих охламонов к чертовой матери и домой пойду!

По дороге туда и обратно я любовался даже не видами Кремля или Торговой стороны, а водою Волхова, до краев наполнившей берега. Вода, будь она гладкой или в луночках мелких волн, казалась живым серебром, тронутым благородной патиной.

Главной заботой Колчина были транспортеры, удалявшие с раскопов отвал. Их все время приходилось общими усилиями – раз-два-взяли! – двигать, ставить в цепочку или друг над другом и сразу же ремонтировать, от малейшего движения и от тяжести мокрой земли они то и дело портились.

Колчин, конечно же, взял из Москвы электрика Ипатова. Он разбирался в транспортерах, но был круглым дураком во всем остальном. Наш профессор Арциховский, считавший себя женоненавистником, восхищался высказываниями и поступками Ипатова:

– Дураки украшают мир! Посмотрите, как живописны, как своеобразны дураки! Дуры – нет, они все одинаковы!

Но Ипатов как-то сотворил, говоря словами поэта, мерзость во храме, а этот храм был прославленной Софией Новгородской. Когда электрика застали на хорах справлявшим свою нужду, он оправдывался так:

– Я же не археолог!

Арциховский резко изменил свое отношение к дуракам, Ипатов в тот же день был рассчитан и отправлен из экспедиции.

– Э-э-э! Валентин Дмитриевич! Я вас хочу любезно попросить! – раздавался голос Колчина.

Если по отчеству и с таким предисловием, значит, транспортеры опять остановились и мне нужно срочно бежать во двор тюрьмы МГБ за электриком, расконвоированным заключенным Шовкоплясом. Во время войны механик Шовкопляс рассказал кому-то ехидный анекдот про Уинстона Черчилля, бывшего тогда нашим союзником, и, разумеется, был посажен. Но его не освободили даже тогда, когда Черчилль в Фултоне произнес свою знаменитую антисоветскую речь. Шовкопляса, давнего недруга сэра Уинстона, только расконвоировали, он мог ходить куда угодно, а в камере лишь ночевал. Сам механик с гордостью говорил, что грозное ведомство оценило его как специалиста высшего класса и не пожелало с ним расстаться раньше срока.

Что за анекдот он рассказал, мы не знали. Ведь во всех анекдотах времен Тегеранской и Ялтинской конференции Черчилль действовал только в связке со Сталиным и Рузвельтом («расчерчилли, посталиновили, рузвельтата нет»). Но если в том анекдоте упоминался Сталин, то и фултонская речь не облегчила бы участи Шовкопляса. Значит, это был какой-то неведомый нам анекдот, где Черчилль представал в единственном числе.

Здание тюрьмы было самым нарядным в разрушенном городе. Его на славу отремонтировали и выкрасили в розовато-сиреневый цвет поспевающей сливы. Я бежал мимо часовых на хозяйственный двор, где под навесами трудились привилегированные зэки, и старался не глядеть на задний фасад с зарешеченными окнами, где томились остальные узники, от которых нас оберегали «органы».

Шовкопляс, увидев меня, брал на плечо дрель и, не задавая лишних вопросов, следовал за мной на раскопки. Все было хорошо, пока меня не приметил один майор госбезопасности:

– Молодой человек! Я не первый раз вижу вас на этом дворе. Слово офицера: если еще раз появитесь здесь, то больше отсюда не выйдете!

И я поверил майору госбезопасности. Колчин, конечно же, опять послал меня за механиком и был потрясен моим отказом. Испорченные транспортеры не заглушали его пронзительного фальцета, и я насладился целым каскадом уговоров, заклинаний и проклятий, порою неожиданных:

– Благодарите женщин, что они вас защищают! А то я давно бы выгнал вас из экспедиции!

Что это значит? Ведь в первый же день, когда мы прибыли в Новгород, Борис Александрович вызвал к себе в контору Янина, Седова и меня:

– Э-э-э, Валентин Лаврентьевич, социализм – это учет, – сказал он Янину (по мнению Янина, это было все, что Колчин знал о социализме). – Вы назначаетесь заведующим промтоварным складом нашей экспедиции.

– Э-э-э! Валентин Васильевич! Вы назначаетесь заведующим продовольственным складом! А – э-э-э! – вы, Валентин Дмитриевич, будете ответственным за отоваривание хлеба по карточкам для всей экспедиции и за подыскание квартир начальнику экспедиции и академику Тихомирову!

Я нашел в разрушенном городе две неплохие квартиры и вопреки своей склонности все терять так и не потерял ни одной хлебной карточки! Ах да! Однажды Колчин назначил меня ответственным за поганое ведро. «Что это значит? – спросил я. – Я должен его выносить? А что же тогда? Добыть? Ассигнуйте денег!» «Кто же покупает поганое ведро! – возмутился Колчин. – Организуйте его! Или скажите пленному немцу товарищу Блоку, он мигом организует». И тут я единственный раз нарушил свой тайный обет и не выполнил поручения. Не мог я тайком воровать поганое ведро у какой-нибудь новгородской хозяйки или поручить это дело рыжему расторопному Блоку.

Тем временем Борис Александрович сменил гнев на милость:

– Валентин Дмитриевич! Я еще раз хочу очень любезно попросить вас…

– Просите! – нагло ответил я. – Но только, пожалуйста, как можно любезнее! И все-таки я не пойду на тюремный двор! Мне дали слово офицера. Пошлите кого-нибудь еще, кого там не знают! Почему одного меня?

– Потому, – завопил заместитель начальника экспедиции, – что во всей экспедиции нет другого такого дурака, который бы согласился зайти на такой двор!

1991


ЧЕРЕП ИВАНА ГРОЗНОГО

Зашел в «кулинарию» при ресторане «Гавана» выпить кофе и неожиданно встретил там Михаила Михайловича Герасимова с ученицами и сподвижницами. Я любил этого человека. Впервые я услышал его имя 22 июня 1941 года за несколько минут до речи Молотова, возвестившей о начале войны. А до этого передавались обычные новости. Берлин сообщал, что потоплен очередной английский корабль водоизмещением во столько-то регистровых бруттотонн. Из-за этих таинственных регистровых бруттотонн война казалась какой-то разновидностью производства. Лондон докладывал о новых налетах на немецкие военные заводы. А из Самарканда передали, что в мавзолее Гур-Эмир в присутствии представителей общественности вскрыты гробницы Тамерлана и его преемников, в том числе великого астронома Улугбека. По их черепам скульптор-антрополог М. М. Герасимов сделает документальные портреты. Потом Михаил Михайлович шутил, что именно его надо было судить в Нюрнберге как виновника войны. Старики-мусульмане предупреждали: не тревожьте прах Тимура, а то его кровожадный воинственный дух вырвется на волю. Самое удивительное, что когда вскрыли гробницу Тимура, то над ней и вправду поднялся светящийся столбик пыли и развеялся в воздухе.

В студенческие годы я слушал доклад Герасимова о методике реконструкции лица по черепу. Милый интеллигент с большой, как-то по-детски посаженной головой стоял с указкой перед экраном и, сияя доброй улыбкой, произносил невероятные слова:

В молодости мне очень повезло. Я получил свободный доступ в морг. Я распиливал мороженые головы вдоль и поперек.

На экране появлялись поперечные и продольные разрезы человеческих голов, было видно, как прилегают к черепу мягкие ткани.

Оказывается, лицо каждого человека асимметрично. В подтверждение Герасимов показал собственные снимки. На одном из них было видно, как выглядело бы его лицо, будь его левая половина точно такой же, как правая, на другом – наоборот. Одно лицо было круглое, другое – продолговатое.

– Здесь я больше похож на маму, а здесь – на папу.

Метод был настолько точен, что им пользовались

криминалисты. Матери, у которой пропал сын, показали групповой снимок беспризорников, и она тут же узнала на нем своего мальчика. А это был вмонтирован в групповую фотографию скульптурный портрет по черепу, найденному в лесу…

– Вот как хорошо! – обрадовался мне Герасимов. – Допьем кофе, и я покажу вам свою новую мастерскую, здесь на Ленинском проспекте. Вы ахнете!

Мастерская в полуподвале и впрямь была замечательная. Уютно светили лампы дневного света. На столах не было тесно ни тому же Тамерлану с его потомками (я их назвал про себя– Тимур и его команда), ни Андрею Боголюбскому, ни адмиралу Ушакову, ни неандертальскому мальчику из пещеры Тешик-таш под Самаркандом, ни матери Достоевского, ни красавице кроманьонке из крымской пещеры Киик-Коба, ни новым работам Герасимова – портретам великих поэтов Востока и Запада – Рудаки и Шиллера. Восток и Запад, века и тысячелетия… Вот череп, который лишь начали готовить к реконструкции, поврежденные места пропитаны воском. Вот справа голый череп, а на левой его половине уже вылеплен из пластилина живой профиль. Вот важнейшая стадия реконструкции – бритые или лысые головы.

Прически, бороды – это уже зависит от вкуса самого человека и стиля эпохи.

Кажется, форма ушей тоже не связана со строением черепа. Если так, то строго документальны в сущности одни бритые и даже безухие головы. Дальше вступают в дело знания, интуиция антрополога и талант скульптора. Но документальность все равно останется, даже если возникнет необходимость почему-либо ее скрыть. Рассказывают, что однажды Герасимов делал реконструкцию лица по черепу волжского булгарина времен Киевской Руси. И под руками скульптора начали проступать черты другого волжанина – Владимир Ильича Ульянова-Ленина. Ученый сделал все, чтобы скрыть роковое по тем временам сходство: другие уши, вместо лысины шевелюра, окладистая борода. И что же? Принес на выставку в Институт археологии, стал устанавливать, и уборщица всплеснула руками:

– А на Ленина-то не похож, не похож!

На одной такой выставке я увидел портрет юноши из племени вятичей. Череп происходил из моих родных мест – Мещовский район Калужской области. Портрет был документальный, правда, с ушами, но без волос. А я тогда ходил стриженый под машинку. «Какой же это славянин!» – заявил я. Тогда на вятича надели мои очки и тюбетейку. На меня глядел мой двойник!

…От столов с портретами мы перешли к стеллажам вдоль стены. На них в аккуратных картонных лотках, обклеенных бумагой с веселыми цветочными узорами, лежали черепа. Герасимов снял один лоток и подал его мне. Глазницы уже были пропитаны воском.

– Ну, что вы скажете об этом черепе? – спросил Михаил Михайлович.

– Что я могу сказать? Я же археолог, а не антрополог.

– Сколько черепов вы успели расчистить, пока были археологом? – полюбопытствовал Герасимов.

Я ответил, что к 1953 году расчистил двухсотый череп, а потом сбился со счета.

– Значит, некоторых вещей не можете не знать,– улыбнулся Герасимов.– Ну, например, мужчина это или женщина?

Я поглядел на глазницы. Если не круглые, а скорее квадратные, продолговатые, значит, мужчина.

– И к тому же ярко выраженный! – одобрил Герасимов. – А возраст?

Я заглянул черепу в зубы и сказал, что это пожилой человек лет под шестьдесят.

– Умер на пятьдесят пятом году, – уточнил Герасимов. – А теперь взгляните на швы в черепе! Вот где самое интересное!

Швы на куполе черепа срослись не полностью. Попадись мне на раскопках такой купол, без челюстей, я решил бы, что держу в руках череп юноши.

– Вот именно юноши! – просиял Герасимов. А ведь вполне возможно, что строение черепа соответствует строению мозга. Юношеский череп – юношеская психика. Итак, пожилой человек с юношеской психологией, да к тому же обладающий неограниченной властью. Вы держите в руках череп Ивана Грозного.

Лоточек с цветочками в моих руках задрожал. Герасимов ловко выхватил его у меня и водворил на место. Я вышел из мастерской и, чтобы развеять волнение, пошел пешком от «Гаваны» через центр к метро «Аэропорт». Я снова видел перед собой черный метровый слой пожара, который я, пачкая себе руки и лицо, расчищал на раскопках в Новгороде. Иван Грозный сжег город. А ведь новгородцы встречали его, стоя на коленях, под колокольный звон. «Есть у меня люди опричь вас, изменников!» – словно бы говорил этот череп со стариковскими челюстями и прекрасным юношеским лбом. Слова, которые каждого кроме особо доверенных – опричников– делали изменником, беспомощной и обреченной жертвой, изначально виновной перед государством и властителем.

У метро «Аэропорт» я зашел к моим друзьям Косте и Соне Богатыревым:

– Вы знаете, братцы, что я сейчас держал в руках?

– Погоди, не рассказывай, я сейчас принесу кофе, – попросила Соня.

И уже за кофе я воскликнул:

– Я только что держал в руках череп Ивана Грозного!

Костя даже присвистнул. А Соня оказалась истинной женщиной:

– Иди сейчас же вымой руки! – потребовала она.

1991