Мои встречи с Пушкиным

Светлые силы. Из книги воспоминаний

Как-то я выступал перед учениками младших классов в Тарусской детской библиотеке.

— Расскажите о ваших встречах с Корнеем Ивановичем Чуковским, — предложила библиотекарша.

Я рассказал. Тогда встал маленький мальчик с пылающим от волнения лицом и выпалил:

— Расскажите, пожалуйста, о ваших встречах с Александром Сергеевичем Пушкиным!

Мы с библиотекаршей расхохотались. А ведь такие встречи были, и не всегда приятные.

1937 год. Как и во всей стране, столетие со дня смерти Пушкина отмечалось и в нашей, Льва-Толстовской, неполной средней школе. Она стояла на отшибе за большаком, соединявшим Полотняный завод с Калугой. Пушкин мог по нему проезжать. И его взгляд мог упасть на лесной пригорок над речкой, где потом поставят нашу деревянную двухэтажную школу.

Все классы собрались в тесном зале на пушкинский утренник. Один читает «Песнь о вещем Олеге», другая пылко декламирует:

И на обломках самовластья
Напишут наши имена!

Старшие мальчик и девочка разыгрывают сцену у фонтана из «Бориса Годунова». Лермонтовское «Смерть Поэта» читали дважды.

И вы не смоете всей вашей черной кровью
Поэта праведную кровь!

Пушкин превращался в нашего единомышленника. За его страдания и смерть разным там вредителям и недругам надо еще расплачиваться и расплачиваться. Но и враги не дремали. Чего только тогда не приписывали их проискам! Где только не искали вредителей! Пришлось содрать с тетрадок и сжечь все обложки, где вместе с картинками на пушкинские темы оказались призывы к школьникам немедленно свергнуть советскую власть. Прежде чем бросить сизые обложки в огонь, мы искали на цепи вокруг дуба зеленого надпись: «Долой Ворошилова!», а на мече князя Олега и сбруе коня призыв «Долой ВКП(б)!», но сколько ни бились, ничего не обнаружили, отчего наша ненависть к вредителям лишь усилилась: надо же, как ловко замаскировали свои деяния. Но кому надо, те прочли!

Девочка из второго класса прочла всем надоевшее из «Книги для чтения»:

Румяной зарею
Покрылся восток,
В селе за рекою
Погас огонек.

Как смеялся папа, найдя у меня в учебнике этот стишок! Он потихоньку сказал маме, что так начинается неприличное стихотворение «Вишня», будто бы написанное Пушкиным в Лицее. Здесь диверсии не было. Просто методисты не нашли у Пушкина ничего более сладкого и умильного, что по их мнению требуется младшим школьникам.

Я представлял первый класс. В юбилейном номере «Пионерской правды» нашел два стихотворения и пришел от них в полнейший восторг: «Делибаш» и «Вурдалак».

Перестрелка за холмами;
Смотрит лагерь их и наш;
На холме пред казаками
Вьется красный делибаш.

Папа был рад, узнав, что мне понравились эти стихи. В 1917 году между двумя революциями, буржуазной и социалистической, он был ротным библиотекарем и почти каждый день в газете «Ржевская заря» печатал стихи, призывая всех социалистов не ссориться, не нападать друг на друга, не губить нарождающуюся демократию. Тут ему пригодился и пушкинский «Делибаш»:

Меньшевик уже на пике,
А эсер без головы.

Вот откуда он взял свои строки! Переиначил Пушкина! Делибаш уже на пике, а казак без головы. Читая «Вурдалак», я сам ощущал себя трусоватым Ваней, и все же позднею порой он решился идти домой именно через кладбище, а не какой-то другой дорогой. Любой струсил бы, услышав, что на могиле «кто-то кость ворча грызет». Но —

Что же? вместо вурдалака —
(Вы представьте Вани злость!)
В темноте пред ним собака
На могиле гложет кость.

Все смеялись, хлопали. А строгая женщина-инспектор из Калуги нахмурилась, пошепталась с директором, подозвала меня к себе, отвела в сторонку:

— Я узнала, что твой папа — учитель, и только потому не стала срамить тебя при всех. Как же тебе не стыдно! Сам сочинил какие-то дурацкие стишки и на таком ответственном мероприятии выдал их за пушкинские! Иди и больше так не делай!

1944 год. Из Ташкента, из эвакуации, уехал один в Москву. Усилиями лучших представителей творческой интеллигенции был определен в интернат при школе Памяти Ленина в Горках. Это было в конце апреля. Понадобился табель из ташкентской школы. Мама прислала документ, состоявший из одних прочерков. За весь учебный год только две отметки: двойка по физике во второй четверти и четверка по литературе — в четвертой. Как я понимаю теперь, дело тут было не в мучивших меня головных болях. Они же не мешали мне каждый день сидеть в двух лучших библиотеках Ташкента и старательно переписывать стихи Анненского, Гумилева, Мандельштама, Кузмина, Клюева, Волошина. А новые стихи Ахматовой я переписывал прямо у нее дома, куда ходил заниматься английским к Надежде Яковлевне Мандельштам. Беда была в том, что школы разделили на мужские и женские, и в мужской мне не понравилось. В классе одни мальчишки, в учительской — женщины, большей частью молоденькие и робкие. На какие только вопросы не пришлось отвечать, например, учительнице анатомии и физиологии человека! Зато в Горках все было по-старому, девочки и мальчики учились вместе. Я ходил в восьмой класс, но учителя меня не тревожили, знали, что осенью снова буду восьмиклассником.

Когда мы с напарником пилили и кололи дрова для интернатской кухни и школьных печек, к нам подходили две девушки. Одной из них нравился мой напарник, в другую тут же влюбился я. По первому ее слову я совершил бы неслыханный подвиг или непоправимую глупость, выполнил бы любое ее желание. Но ей это было не нужно. Что ж, устроим так, чтобы ей все-таки пришлось приказать мне что-нибудь! Я решил проспорить ей «американку», как тогда говорили, после чего проигравший выполнял любое желание выигравшего спор. Мы пилили обрубок березы и вели с девушками серьезную беседу. И вот Альбина вспомнила, что Пушкин подарил Гоголю сюжеты «Ревизора» и «Мертвых душ». Кабы не Пушкин, мы бы эти произведения в школе не проходили. Я понял, что час мой бьет. «Пушкин не давал Гоголю никаких сюжетов и вообще не был с ним знаком. Что? Я лучше знаю! Спорим! На „американку“! Теперь ты до лета будешь пилить вместо меня!»

Мы кололи дрова, а девушки уже принесли книжку про Пушкина и Гоголя. Я изобразил полную растерянность: «Ладно, говори свое желание». — «Сдавай вместе со всеми», — приказала Альбина.

Занимался я днем и ночью. Тетя Дуня, повариха, разрешила жечь электричество на кухне. На плите острыми краями вверх сушились поленья. Иногда я ложился на них и засыпал, при малейшем движении поленья «оживали» и будили меня. Лишь перед сочинением я позволил себе выспаться. Одной из трех тем будет так называемая «вольная», и я выжму из себя какую-нибудь публицистику в тогдашнем духе. Но от упражнений в казенной риторике меня спас Пушкин. Учительница распечатала конверт с секретными до этой минуты темами сочинений и вывела мелом на доске: «Образ Петра I в творчестве А. С. Пушкина». Вот тут-то и пошли в ход и «Моя родословная», и «Пир Петра Великого», и «То академик, то герой, то мореплаватель, то плотник», и «Полтава», и «Медный всадник», и даже неоконченная «История Петра». Стало жаль, что кроме учительницы и, может быть, директора никто этого не прочтет.

Но наш Николай Иванович, прочитав сочинение, ринулся с ним прямо в Москву, в Наркомпрос, знай, мол, наших! Результат был не тот, какого он ожидал. В школу явилась некая генеральша от просвещения, хоть нашивай на юбку красные лампасы.

— Оставьте нас одних! — приказала она, и учителя на цыпочках вышли из кабинета. Начался допрос.

— Ну, кто и за сколько дней до экзамена в нарушение всех правил сообщил вам тему сочинения? Кто дал вам материал для подготовки? — прозвучал грозный вопрос.

— Я прочел тему на доске, когда учительница написала ее мелом.

— Откуда же такие знания? Ведь вы по программе прочли в пятом классе «Арапа Петра Великого», в шестом вам задавали «Полтавский бой», а не всю поэму, в восьмом — «На берегу пустынных волн», а не всего «Медного всадника». Я уж не говорю о прочих стихах. Чем вы докажете, что вам заранее не сообщили тему?

— Дайте мне любую тему по Пушкину, — дерзко предложил я, — дайте бумагу, вот эту ручку, заприте меня здесь на полтора часа, а потом увидите, что получится.

Дама не стала ставить следственный эксперимент и продолжала допрос:

— Чем же объяснить ваш особый интерес к Петру Первому?

— Петр Первый меня особенно не интересует, — ответил я. — Просто я люблю Пушкина.

— Странно, — сказала дама, не представляя себе, что можно читать классика по собственной охоте. — Как это любите? Всего Пушкина?

— Всего, — подтвердил я. — Кроме нескольких лицейских стихов. И статьи люблю, и письма. Я прочел всего Пушкина. Спросите про любое сочинение!

— Странно, — нахмурилась дама. Ее задачей было разоблачить меня, и она от нее не отказалась. Допрос принял иное направление: — Значит, вы ушли в мир дореволюционной классики и истории царской России. А как же современность? Она хоть сколько-нибудь вас привлекает? Вы, например, читали Леонида Леонова?

— Конечно, — ответил я. — Но больше ценю его драматургию, пьесу «Нашествие».

— Вы, я слышала, знакомы с Алексеем Николаевичем Толстым. Вам, разумеется, очень нравятся его патриотические «Рассказы Ивана Сударева».

— Нет, они вымученные какие-то! Хорошей прозы о войне пока почти нет. То ли дело третья часть «Петра»!

— Интересно, интересно, — оживилась дама. И стала спрашивать о других знаменитостях того времени. Я отвечал откровенно. А даму, как потом выяснилось, занимало теперь уже только одно: кто внушил мне такие взгляды. Видимо, она подключила к поискам и других сотрудников, пока сомнительная фигура тайного, идеологически чуждого наставника не была-таки обнаружена.

— Дорогой мой, — спросил меня месяца через два Корней Иванович Чуковский. — Что вы там написали о Пушкине и что наговорили про нынешних классиков, если весь Наркомпрос только и гудит про подмосковного юношу, подверженного тлетворному влиянию Чуковского?

Пожелание Альбины я выполнил. Не знаю, как она, но даже учителя прониклись ко мне заботой и во время консультаций, видя, что я дремлю, говорили шепотом, а потом трясли меня за плечо: «Валя, мы уходим, консультация кончилась». Я хотел преподнести Альбине букет ландышей, но уснул с ними на зеленом пригорке. Увы, девушка не видела в моих подвигах ничего особенного. Зато в Москве Рина Зеленая прямо-таки хвасталась мной: «Представляете? Он решительно ничего не знает, а сдает только на четверки и пятерки!» Правда, последний экзамен, ту самую анатомию, я сдал на тройку. «Неужели ты не мог сдать хотя бы на четверку?» — огорчалась артистка. «Рина Васильевна, я бы сдал и на пятерку, но узнал бы об этом только там», — ответил я и показал на небо. За такой ответ тройка была прощена.

Альбина не оценила мою любовь, зато я оценил ее дружбу. Она же повернула всю мою судьбу, сделала так, чтобы мы еще два года учились в одном классе, она даже рассказывала мне как другу про свои увлечения. Особенно меня поразило, что она ездила в Калугу к новобранцу, которым была увлечена, и ждала его у ворот казармы на той самой улице, где жили мои родители. А я читал ей Пушкина. Зато Рина Зеленая даже на девяностом году своей жизни иронизировала по поводу моей особой любви к Пушкину:

— Ну, почему, любя Пушкина, ты никогда не берешь из него эпиграфы к своим стихам? Могу предложить один очень хороший: «Но человека человек послал… А. С. Пушкин».

И еще встреча с Пушкиным. Зима 1980-го. Еду в Питер в Пушкинский дом. Среди пушкинских записей народных песен я нашел две подделки. Они очень искусно составлены из многих других народных песен, изображают две судьбы «добрых молодцев» (после того, как одного из них мальчиком женили на взрослой девушке, а другой сам женился на первой красавице). Естественно, их никто никогда не пел: Пушкин выдал за фольклор собственные сочинения в народном духе, составленные, так сказать, из готовых блоков. Причины для этого у него, как выяснилось, были.

Буквально из рук хранительницы Пушкинского архива Риммы Ефремовны Теребениной мы с поэтом Андреем Черновым посмотрели тетрадь, куда одна из песен была вписана рукою Пушкина. В той же тетради Андрея поразил полосный рисунок с изображением заброшенной могилы. «Могила Ленского», — предположила Римма Ефремовна. Потом Андрей нашел у Пушкина еще несколько зарисовок той же могилы, разыскал ее место на старинном плане Петербурга. А годы спустя нашел то же место на острове Голодай и, по всей вероятности, обнаружил могилу пяти повешенных декабристов. В ней лежали съеденные известью кости Кондратия Рылеева, который был женат на сестре одного из предков Андрея Чернова. Другой родич Андрея был так называемым декабристом до декабря. Он вступился за честь своей сестры и погиб на дуэли вместе со своим противником, как погибли пушкинские казак с делибашем. «Клянемся честью и Черновым!» — читал Кюхельбекер на похоронах.

Поэтому Андрея прекрасно знали в музее-квартире Пушкина на Мойке. И вот 10 февраля в тот самый день и час, когда здесь 157 лет тому назад скончался поэт, Андрей привел нас с Татьяной Ивановной Александровой на ежегодные поминки по Пушкину. Множество народа ждало во дворе музея, на лестнице, в вестибюле, во всех комнатах анфилады. Андрей шел сквозь эти толпы, как корабль, разрезающий волны, и тянул за собою нас.

Меня иногда узнавали, но почему-то либо отворачивались, либо поглядывали на меня с неприязнью. Наконец учитель целых поколений питерских поэтов Глеб Семенов взял меня за лацкан и гневно произнес: «Тебя вместо Беллы прислали?» Оказалось, Белла Ахмадулина уже несколько раз приезжала сюда в этот день и говорила о Пушкине перед минутой молчания. Но недавно она выступила в защиту академика Сахарова, что сделало в глазах властей нежелательным ее выступление в день смерти Пушкина.

Андрей поставил нас с Татьяной Ивановной в угол пушкинского кабинета у окна с полупрозрачными голубоватыми шторками. Отсюда были видны и ораторы, и скрипач, и золоченая фигурка арапа на столе Пушкина, и его книги. Ораторы высказались, скрипач сыграл нечто прекрасное. «Минута молчания», — провозгласила хозяйка дома, директор музея.

Все замерли, а я взял да и расслабился. У меня мелькнула шальная мысль: «Если Пушкин сейчас здесь, то как он к этому относится?» И тут же в полной тишине ко мне в голову ни с того ни с сего залетело неожиданное двустишие:

Как быстро юность пролетела!
И дух уже сильнее тела.

«Гений, парадоксов друг», — вспомнил я. Парадоксальностью двустишие превосходило то, что я обычно пишу. Надо же! «Дух сильнее тела!» — так говорят о редких подвижниках. А это, оказывается, присуще всем. Молодые силы с годами уйдут и дух сам собой, непроизвольно сделается сильнее тела. И я громко фыркнул от восторга. К счастью, минута все еще длилась, и я успел один проступок загладить другим, менее тяжким… Опять сделал то, чего не делают в минуту молчания: повернулся к окну и уткнулся в занавеску. Пусть мой восторженный смех примут за сдавленное рыдание. Кабинет Пушкина на Мойке видел много слез.

За голубоватой шторкой была желтая глухая торцовая стена. И я подумал, что Немецкою церковью, за которой русский добрый молодец молил своего православного Бога не давать в жены красавицу, ибо «хорошу жену в честной пир зовут», а «меня, молодца, не примолвили» и даже выставили «за воротнички», могла быть не только лютеранская, но и реформатская. Немецкая лютеранская церковь была неподалеку, на Невском. А может, и реформатская где-то рядом? Может, она за этим вот зданием? Так оно и было! Реформатская немецкая церковь, построенная Фельтеном, выходила при жизни Пушкина своим двором прямо на набережную Мойки. Но это я узнал потом, после того как повернулся лицом к публике и отстоял вместе с ней бесконечную минуту молчания.

За эту удивительную минуту я успел сочинить стихи, проанализировать их, совершить проступок, загладить его, построить научную гипотезу и разделить общую скорбь. Мне было дано пережить одну минуту из жизни гения! Какой она была протяженной, какой вместительной! А у Пушкина все минуты были такими! Его время текло иначе, чем у нас. Оно было длинным, как в детстве.

Выйдя из музея, я прочел новые стихи Андрею и Татьяне Ивановне. Андрей согласился с моим анализом. Гетевское «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идет на бой» относится в сущности почти ко всем старикам. А Татьяна Ивановна задумалась.

— Смысл этих стихов глубже, чем ты думаешь, — сказала она. — Пушкин ответил на твой вопрос. Значит, наша земная жизнь — это юность. А за ее пределами начнется зрелая, могучая жизнь духа.

Пушкин как бы расплатился со мной стихами за те стихи, которые я ему вернул.

1967, 1990