Каменные зерна

Повесть из книги «Государыня Пустыня»

Глава первая

Однажды я сел и с карандашом в руке подсчитал, сколько времени я провел на раскопках. От семи до полутора месяцев за сезон. Получилось, что из доброй половины своей жизни около четырех лет я копал, то есть общался с древними, давно ушедшими людьми.

Мне нравится пустыня, нравится Средняя Азия, но, как я обнаружил совсем недавно, больше всего мне нравится самый процесс раскопок. Я убедился в этом весной, когда особенно тянет в дорогу. Произошло это при забавных обстоятельствах.

Дворник подравнивал лопатой тающий сугроб возле нашего дома. Я посмотрел на получившийся срез и замер: вот так выглядят в земле после раскопок слои и напластования разных эпох.

На срезе снежного сугроба, казалось, была видна вся прошедшая зима с ее метелями, морозами, ясной погодой и оттепелями. Белые широкие слои отделялись один от другого грязными прослойками. Чистые, белые слои — память о снегопадах и метелях, темные прослойки — о ясной погоде, когда снег постепенно пропитывался городской копотью. Тонкие ледяные корочки рассказывали об оттепелях, когда поверхность снега плавилась, и о морозах, когда она превращалась в твердый наст. Вот снег, выпавший после Нового года, ниже — прошлогодний снег.

Снегопады и метели непродолжительны, но после них остаются толстые, насыщенные слои. Спокойная, безветренная погода стоит гораздо дольше, но оставляет тонкие прослойки.

Знакомая картина: ведь и в земле слои, связанные с катастрофой, с гибелью или, наоборот, с новым бурным строительством, обычно мощны и богаты. Зато прослойки, оставленные более спокойными временами, как правило, тоньше и беднее находками.

Впрочем, что это я размечтался над прошлогодним снегом? Видно, мне снова захотелось копать.

Не просто путешествовать, жить в палатке, сидеть у костров. А именно копать.

Я уже сказал, что раскопки — это своего рода общение с древними людьми, с человечеством. Какие же чувства остаются после такого общения? Какие, помимо чисто научных выводов и умозаключений, создаются у нас, раскопщиков, впечатления о давно ушедших в небытие людях?

Прежде всего поражает глубокое безмолвие прошлого. Безмолвен не только мир, открывающийся нам, но и его вещи. Все они, за исключением разве что битой посуды, навсегда утратили звонкость. Сталь сделалась от ржавчины хрупкой, бугристой, узловатой. До позеленевшей бронзы страшно дотронуться. Расслоившееся стекло становится пестрее, красочнее, как пятно нефти на воде, но теперь оно безмолвно, беззвучно. Не зазвенит тетива лука, да ее и не найдешь, она не сохраняется. И сам лук уже не натянешь: его костяные или деревянные обломки можно лишь бережно закрепить и любоваться ими издали.

Как ни странно, все эти хрупкие, чудом уцелевшие останки былых веков и цивилизаций редко вызывают у раскопщиков такие печальные чувства, как, например, чувство бренности всего земного. Хотя, казалось бы, оно-то и должно первым прийти в голову. Но чего нет, того нет. Археологи — веселые люди.

Больше того. В момент раскопок вам кажется, будто вы находитесь в обстановке строительства и, употребляя более громкие слова, в обстановке творчества, созидания.

В самом деле. Ведя раскопки, вы непрерывно создаете из хаоса развалин, из бесформенной мешанины нечто осмысленное, логически законченное.

Вы все время ищете и находите конструкции, устанавливаете связь между разнообразными вещами. Вы мысленно достраиваете здание, от которого остались лишь фундамент да обломки рухнувших стен. Вы пытаетесь разгадать его назначение и восстановить его план.

При этом вам то и дело приходится ставить рейку, натягивать рулетку, стершуюся в том месте, где когда-то стоял ноль — самая важная ее цифра. Вы чертите разрезы и схемы. Словом, вы ведете себя как строители, конструкторы, инженеры. Все это рождает и усиливает в вас чувства, связанные со строительством, с созиданием чего-то нового и нужного.

Раскапывая какое-нибудь помещение, прежде всего видишь, как оно строилось и как разрушалось. Вы все время натыкаетесь на следы строительства и следы гибели. Причем строительство кажется ярким, осмысленным, а разрушение — действием слепых, стихийных сил.

Слои строительства и гибели в момент раскопок говорят больше, чем прослойки, оставленные будничной, мирной, нормальной жизнью. Той жизнью, к которой, собственно говоря, и стремились люди, строя свой дом.

Это и понятно. Откуда взяться многочисленным находкам, если люди изо дня в день убирают свои дома, поддерживают в них порядок? Тут можно рассчитывать главным образом на забытые или потерянные вещи.

Все мы теряли какую-нибудь мелочь: брошку или монетку, ножичек или бусинку. Но тех, кто случайно обронил или потерял дорогие им вещицы, гораздо больше, чем тех, кто их нечаянно подобрал.

Куда девается разница? Кто же, в сущности, находит то, что мы теряем?

Находят, например, археологи через сотни и тысячи лет. Закатившаяся куда-то монетка или пуговица могут оказаться посланием в далекие века.

Странная вещь — наши вещи! Еще более странным кажется то, что по таким вот потерянным, брошенным, забытым вещам приходится судить об эпохе, о людях, об их жизни. Особенно, если не хватает письменных свидетельств или они полностью отсутствуют.

Можно ли судить о людях по вещам, которыми они пользовались в общем-то автоматически: по горшкам и ножикам, по булавкам и пуговицам, по бусинкам и монетам, по обломкам орудий труда, по жалким остаткам их быта? Другое дело — документы или произведения искусства.

Но в какой-то мере каждая древняя вещь приобретает силу документа и воспринимается как произведение искусства. Она вызывает у вас такие мысли и чувства, какие ей не положено вызывать в повседневной жизни. Вещь, по существу, становится образом. Она частица чего-то целого, загадочного, что вы стараетесь постичь и разгадать. Теперь она уже никогда не будет использована по своему прямому назначению: нож ничего не разрежет, стрела не полетит в цель, монету не положат в кошелек, в чашу не нальют вина. Не для этого вызвали их на свет из небытия и забвения. У них, у древних вещей, другое значение: время перенесло их из материальной сферы в духовную, из быта в сознание, сделав беспристрастными свидетелями ушедшей жизни.

Разумеется, вещи беспристрастны. Но в то же время у них есть характер, упрямый, серьезный, надежный, они то и дело обнаруживают свои симпатии и привязанности.

Дело в том, что древние вещи, прошедшие через множество рук, упорно хранят верность самым первым рукам, из которых они вышли. Рукам своих творцов.

Вещь, найденная, скажем, при раскопках царского дворца, первым делом спешит поведать о каком-то рабе или крепостном, который ее смастерил.

Вещь, обнаруженная в пышном кургане завоевателя, пренебрегая лежащими рядом останками ее владельца, не скрывает своей преданности жалкому пленнику, изготовившему ее, и требует, чтобы потомки немедленно воздали должное его искусству и таланту.

Дух божества давно оставил развалины древнего храма, но дух строителя продолжает витать над ним, зодчий восторжествовал над зиждителем. Статуя славит не бога или царя, а своего скульптора, божий лик на древней фреске сияет во славу богомаза. Впрочем, дух божества не покинул развалины храма, если строителя когда-то посещало вдохновение. Откуда оно приходит?

И даже в страшном слое катастрофы, пожара, войны обугленные, изуродованные вещи, свидетели и участники трагедии, несмотря ни на что, заставляют вспоминать мирных кузнецов, гончаров, земледельцев, ткачих, хлопотливых жен и матерей — хранительниц домашних очагов.

Словом, вещи, эти беспристрастные свидетели прошлого, на самом деле глубоко пристрастны к людям труда, строителям, изобретателям, мастерам. Они говорят о труде, о разуме, о культуре, о том, кем может быть и кем должен стать человек.

Археолог на раскопках не может не слышать их беззвучного хора, не может не думать о том, кем и как созданы найденные им вещи. Ему не до размышлений о бренности всего земного, о тщете дел человеческих или о том, что наша жизнь — всего лишь миг по сравнению с вечностью. Он — в обстановке труда, строительства, надежды. Однажды у меня спросили:

— Какое чувство вы испытываете, держа в руках, ну например, древний черепок? Наверное, волнение?

Чувство примерно такое же, какое испытывает портной, держа пуговицу или лоскуток, — ответил я.

Древние вещи понемногу становятся для раскопщика привычными. Профессионально привычными. Особенно так называемый массовый материал.

Материал… Конечно же, наши находки не что иное, как материал для исследования. И само прошлое — тоже материал. А с материалом нужно обращаться серьезно, внимательно, деловито, смотреть на него трезво, беспристрастно. Описывать его, классифицировать, делать сопоставления, проводить аналогии, строить концепции. Без этого в науке не обойтись.

И вот возникает иллюзия (я сам испытал ее однажды, когда был аспирантом), что можно обойтись только этим.

Вещи — коварная штука. Они переживают людей. Они здесь, у нас под руками, перед глазами. А людей, их создавших, давным-давно нет на свете. Они — тени, они — абстракция. Зато их вещи — полнейшая реальность, зримая, осязаемая.

Невольно забываешь, что вещи не цель, а средство, и начинаешь вместо людей видеть предметы, вместо жизни — процессы (что само по себе важно и необходимо), вместо событий — явления, вместо чувств — отношения. Все это, разумеется, вполне естественно. Без этого не обойтись. Этого требует наука. Строгая, объективная, дотошная, беспристрастная Наука.

Более того, отрешившись от пристрастия, от непосредственности, от всякого живого чувства, я, грешный, даже начал уважать себя за это, я наконец ощутил себя полноценным исследователем. Опять-таки вполне естественно.

Но потом мне стало жутковато. Разум без чувства. Истина без поэзии. История без людей. Люди прошлого дали нам интересный материал для исследования. А наша жизнь и мы сами — все это в свой черед станет довольно любопытным материалом для наших ученых потомков. Еще более строгих и беспристрастных.

Естественно ли это?

И мне показалось, что в таком отношении к предмету науки кроется нечто глубоко противоестественное.

Нельзя рассматривать людей и их дела всего лишь как материал для наших опытов и умозаключений, нельзя видеть в них только пищу для наших любознательных умов. Несмотря на то, что этих людей и даже народов давно уже не существует.

Люди прошлого были живыми людьми. Это часть человечества, отделенная от нас не расстоянием, а временем. И они, ушедшие люди и народы, заслуживают человеческого отношения, живого, непосредственного чувства, будь то уважение или сострадание, признательность или гордость, или, наконец, просто интерес и понимание.

Истина от этого не пострадает. Наоборот. Она почему-то охотнее открывается тем, кого влечет к ней не один разум, но и чувство. Такой уж у нее, у истины, характер. А материал он и есть материал: его нужно собирать, добывать и добросовестно обрабатывать. Без этого не обойтись.

Наука несет с собой целый мир чувств, разнообразный, иногда неожиданный и, говоря языком археологов, многослойный.

О чувствах, испытанных моими товарищами и мною при первой встрече с неким давно ушедшим в прошлое народом, я и хочу сейчас рассказать.

Глава вторая

В конце зимы 1963 года Юрий Александрович Рапопорт, мой старый товарищ по историческому факультету и Хорезмской экспедиции, показал мне странный снимок. Снимок, сделанный с самолета, мог бы служить иллюстрацией к научно-фантастическому роману. На фоне темно-серых и светло-серых пятен из конца в конец фотографии шли причудливые сооружения, как бы созданные неведомыми разумными существами на чужой планете.

Прежде всего были заметны прямоугольники с зияющими воротами, обозначенными двумя парами округлых башен. От некоторых прямоугольников из середины стен шли валы, которые заканчивались круглыми буграми. Неподалеку виднелись большие холмы с воронками кратеров. Тут и там круги, похожие на лунные цирки. Рассматривая снимок в лупу, можно было увидеть на всем этом пространстве прямые цепочки низеньких, едва заметных бугорков.

Снимок был сделан много лет назад в северо-восточной Туркмении, на одном из отрогов Устюрта. Плоская гора, покрытая этими странными геометрическими фигурами, была тогда совершенно пустынна и окружена пустыней. Называется эта плоская, как стол, гора — Чаш-тепе.

То, что было видно на снимке, оказалось некрополем, городом мертвых. Многочисленные большие и малые курганы, расположенные в строгом порядке, словно по заранее обдуманному плану. А кроме них, пустые крепости с настежь распахнутыми воротами, обведенные земляными валами круги и еще какие-то сооружения, связанные с погребальным ритуалом.

Загадочно было то, что некрополь находился на территории древнего Хорезма, а курганов у хорезмийцев не было. В рабовладельческую эпоху они замуровывали оссуарии — ящики с костями покойных — в стенах специальных построек — наусов или же в стенах заброшенных крепостей. Позже погребение производилось по мусульманскому обряду, то есть опять-таки без курганов.

Значит, все эти сооружения были созданы каким-то другим народом, вероятно, кочевым и, по всей видимости, большим и могущественным.

Но в округе не было никаких следов поселений, связанных с иным народом, чем древние хорезмийцы. Хорезм был лишь этапом на пути движения могучего полчища кочевников.

Неподалеку от Чаш-тепе располагались знакомые мне по книгам С. П. Толстова средневековые крепости Ширван-кала и Шемаха-кала, но, по-видимому, от Чаш-тепе их отделяло не только пространство, но и время: они отстояли от некрополя на несколько километров и на несколько веков.

И когда Юрий Александрович Рапопорт предложил мне поехать на Чаш-тепе, я сразу же согласился. Глядя на снимок, я чувствовал себя мальчишкой-новичком, которому впервые предстояла встреча с археологией, с ее тайнами и праздниками.

Отряд был небольшой: пять раскопщиков, топограф, шофер, бульдозерист, хозяйственник и десять рабочих. Нам предстояло провести на Чаш-тепе ровно месяц. Мы, конечно, могли только прикоснуться к некрополю. И все-таки времени и сил могло оказаться достаточно для того, чтобы открыть его главную тайну: кто же и когда возвел эти курганы и непонятные сооружения. Нужно было найти при раскопках какие-нибудь вещи. Несколько горшков, бронзовая бляшка, десяток бусинок, не говоря уже о монетах, — и весь громадный, таинственный массив Чаш-тепе окажется привязанным к определенной эпохе, к ее событиям.

Перед нашим отъездом начальник экспедиции Сергей Павлович Толстов сказал:

— Главное — определить дату. Во всех случаях это будет интереснейшим открытием. Предположим, что Чаш-тепе относится к пятому веку до нашей эры, тогда это уникальный памятник сакско-массагетских племен, родичей скифов и хорезмийцев. А если это пятый век нашей эры, то перед нами не менее уникальный памятник эпохи переселения народов. Если же дата будет еще более поздней, открытие не станет менее значительным. Кочевники раннего средневековья, оставившие такие гигантские курганы, — это же сенсация. Словом, действуйте. Какую бы дату вы ни вытянули в этой лотерее, наука окажется в выигрыше.

Под вечер 31 марта две наши машины подошли к желтовато-белому обрыву Чаш-тепе. Дома и сады туркменского колхоза «Большевик» доходили до самого обрыва. Когда Толстов впервые обследовал эти места, здесь была пустыня, а теперь о ней напоминало только плато Чаш-тепе. Канала туда не проведешь, а каменистую почву не распашешь.

Машины медленно поднялись по извилистой дороге на заповедное плато. Мы проехали немного, остановились и вышли оглядеться.

Здесь, наверху, был совершенно иной мир, казалось бы, не имевший ничего общего с тем, какой мы только что видели у подножья. Тут и там серые пирамиды с чуть округленными гранями и срезанными, как у вулканов, верхушками. Самые высокие присыпаны сверху не то снегом, не то солью. (На самом деле это был белый камень.) И на каждом таком холме зияла, как кратер, глубокая воронка, куда можно было поставить все наши палатки и машины.

Между курганами другие бугры — пониже, более округлые. Да и сама поверхность плато так и шла мелкой серой зыбью. То были цепочки малых курганов.

Вот и крепости — серые валы, зияющие ворота, выдвинутые вперед большие башни. Мир, куда мы вступили, был ограничен обрывами плато. Нам было видно только само плато, да небо, да ровные синие стены на горизонте — обрывы других мысов Устюрта. В голову пришла мысль о море. Вот такой туманной, синей и голубой стеной встает оно между небом и землей, когда смотришь на него издали, с высоты.

Далеко за курганами, в том краю, куда опускалось солнце, как броненосец, плыл силуэт средневековой крепости Дэв-кескен, что означает «Крепость, зарезанная дьяволом».

Мы поднялись на один из высоких курганов. Каждый шаг вверх делал окружающий мир более просторным, величественным. Все новые и новые курганы вставали перед нами. А на горизонте кулисами появлялись новые и новые синие стены плоскогорий. Странный горный пейзаж — весь из горизонтальных линий!

С самой вершины кургана, словно с самолета, мы наконец увидели за чертой обрыва дома, деревья и прямоугольники полей. Отсюда они казались игрушечными.

Мы заглянули вниз — в воронку с ее круглыми, почти отвесными стенами, с высоким гребнем выброшенной земли и поразились размахом, с каким работали и те, кто возводил курганы, и те, кто их грабил. Нам, с нашими лопатами и кирками, с нашей крохотной «Беларусью» — гибридом экскаватора и бульдозера, нечего было даже мечтать, чтобы раскопать такой курган. Колоссальный, неимоверный труд был вложен в некрополь, заполнивший каменистое плато. Соорудить такие памятники было под силу только могучему и богатому народу, располагавшему и множеством землекопов, скорее всего пленников, захваченных в боях, и огромным богатством, фантастическим количеством прекрасных и драгоценных вещей, погребенных вместе с людьми, вещей, ради которых не менее грандиозную работу предприняли грабители.

Когда мы нашли место для лагеря у более отлогого склона плато, лицом к оазису, вырыли в земле кухню и расставили палатки, солнце зашло, подуло холодным ветром, и чуть ли не все разом вспыхнули звезды.

— Ну, вот мы и дома, — удовлетворенно сказал начальник отряда.

Из палатки, где была наша столовая, послышалась музыка: заработал приемник. Зажглись керосиновые фонари. На единственной улице нашего городка замигали движущиеся огоньки карманных фонариков.

Глава третья

Утром начальник отряда распределил объекты. Аня Леонова получила маленький курган — одну из низеньких насыпей в длинной цепочке таких курганов. Лоховицу достался курган побольше. Сам Рапопорт выбрал курган средней величины. Такой же курган получила и Софья Андреевна Трудновская. Я же оказался полноправным хозяином одной из пустых крепостей с двумя воротами, четырьмя башнями, с серыми стенами двухметровой высоты. Длинные стены тянулись на сто метров каждая, поперечные — на шестьдесят. Ни разу в жизни у меня не было такого объекта — шесть тысяч квадратных метров!

Я вместе с начальником отряда обошел свои владения. Никаких следов жизни, никаких признаков, что здесь побывали люди после того, как крепость была построена. Только на одной из башен была яма. А во дворе мы увидели три едва заметные насыпи, покрытые мелкими белыми камешками и щебнем. Все остальное пространство заполнено бурыми пучками прошлогодней травы, низкими высохшими кустиками. Среди них я заметил несколько белых подснежников, сладко пахнущих медовой пылью.

Теперь мой мир был ограничен серыми валами стен, за которыми иногда появлялась голова верблюдицы. Каждое утро рядом с моей крепостью паслись верблюды. Днем они куда-то уходили. Среди них я приметил верблюдицу с верблюжонком. Они часто подходили к самому валу.

Все звенело от птичьего пения. Птичьи голоса доносились и с неба надо мной, и с земли, из бурых кустиков. Прислушиваясь к этому хору, я насчитал в нем шесть различных голосов.

Для начала я должен был проложить двухметровой ширины траншею поперек моего двора, от гребня одной стены до гребня другой: вдруг все-таки найдутся следы каких-либо построек. У меня было двое рабочих: крепкий, загорелый старик в белой рубахе навыпуск, трудолюбивый, нелюдимый, редко улыбавшийся Мадамин-ака (он уже несколько раз работал в нашей экспедиции). Вторым был новичок — громадный широколицый парень по имени Жаниберген. Мы протянули шпагат поперек всей крепости и начали сбивать лопатами кустики и пучки травы. Я с ножом и кисточкой расположился на гребне стены и осторожно расчищал ее, ища следы каких-нибудь конструкций. Не было ни обходного коридора, ни бойниц, ни кирпичей, ни глиняных блоков. Серый прах с каменной крошкой и щебнем. Стена оказалась насыпной.

Траншея у нас получилась неглубокая. Тоненький слой почвы да слежавшийся песок над изъеденным временем известняком. Иногда мы били шурфы, но ничего не находили в них, кроме камня. Наша траншея в конце концов протянулась прямым бело-желтым половиком от стены до стены.

Мадамин-ака работал как заведенный. Он неохотно оставлял лопату даже на время перекура. У Жанибергена силушка так и играла. Особенно охотно он бил киркой камень. А когда работал лопатой, то отбрасывал землю как можно дальше, а не укладывал ее аккуратным валиком вдоль стенки траншеи, как это делал Мадамин-ака.

Перекур. Мадамин-ака опускается на землю и десять минут сидит со скучающим видом, словно отбывает повинность. Жаниберген валится на спину, расслабляет могучие плечи, улыбается и говорит, говорит, говорит…

— Ты, Валентин, думаешь: Жаниберген хороший рабочий. Ошибаешься! Я самый ленивый человек на свете. Я и в школе был лентяем, уроков никогда не учил. Сижу, смотрю в книжку, ни о чем не думаю. Вот какой я ленивый человек! Из колхоза в город ушел. А почему? Потому что лентяй. Шофером хочу стать, я трактор умею водить. Крутишь баранку, нажимаешь на педали, глядишь на дорогу. Хорошая работа, интеллигентная. А руками работать не люблю — я лентяй. Нет, я еще не шофер. Нужно учиться на курсах, а мне лень. Говоришь, хорошо работаю? Это когда я вместе с другими работаю. Совестно лениться, если кто-то рядом: вон я какой сильный! А когда один останусь, ничего делать не буду. Мне в городе кирпич привезли — дом строить. Какой хочешь материал могут дать, друзья обещают помочь, а я гляжу на кирпич и думаю: «Какой же я ленивый человек!»

Однажды Жаниберген рассказал мне о своем напарнике Мадамине. Старик хотел заработать как можно больше, ему нужна была высшая ставка и премия. Но делал он это не от жадности. Была у Мадамина мечта: жениться и устроить свадебный той, пир на весь мир, отпраздновать свадьбу по старым обычаям и позвать на нее всю округу.

Дважды удавалось ему накопить большие деньги, дважды он был героем дня, щедрым, хлебосольным, нарядным женихом, которого все по обычаю величают джигитом. И оба раза женщины уходили от него, унося подарки, сразу после свадебного пиршества. Ему, как говорил Жаниберген, была нужна не любовь и даже не жена. В глубине души он уже был готов к тому, что хитрая женщина, принявшая его предложение, и сейчас уйдет от него, когда отгремит свадебный пир, на который Мадамин, как и в прошлые разы, истратит все до копейки. Просто он любил такие торжества, любил раз в несколько лет хотя бы на один день оказаться главным лицом в поселке, предметом внимания сотен людей, знакомых и незнакомых. Он всех тащил к себе на свадьбу, от глубоких стариков до детей. Обычно замкнутый, нелюдимый, отказывающий себе во всем, он становился в такие дни по-царски щедрым, веселым и разговорчивым. Только бы нашлась какая-нибудь женщина, безразлично, молодая или старая, красивая или некрасивая, только бы согласилась она на несколько дней стать участницей задуманного им представления. Большего он уже не ждал, а может быть, даже и не хотел. Такой он был старик.

Все попытки Жанибергена разговориться с ним заканчивались неудачей. Однажды ночью Мадамина укусил скорпион. Старик даже не вскрикнул. Утром мы убедили его остаться в лагере. Но Мадамин-ака все-таки не усидел в палатке и по привычке нашел для себя работу: починил сломанные лопаты. Жаниберген очень уважал его за это.

— Как вы себя чувствуете, Мадамин-ака? — участливо спросил парень, когда старик явился на раскопки. Мадамин-ака сверкнул колючими глазками и проворчал:

— Ты что, бог, если все хочешь знать?

И вот наступил день, когда под нашей стеной затарахтел трактор, загремел ковш экскаватора. На всякий случай я решил прорезать траншеей одну из стен. Неужели это только земляная насыпь? Не стоят ли внутри нее замурованные оссуарии? Оба моих рабочих с восхищением следили за тем, как в короткий срок делается работа, на которую пришлось бы затратить несколько дней. Первый раз я видел Мадамина счастливым. Он приплясывал от восторга и кричал, указывая на ковш экскаватора: «Ай-яй, какой хороший рабочий!»

А Жаниберген следил за руками тракториста, нажимавшего на рычаги:

— Вот так копать землю и я согласен: нажал на рычаг, остальное машина сама сделает. А то бросай, бросай лопатой! Я люблю на машине работать. А почему? Потому что лентяй!

В этот день Мадамин на радостях даже соблаговолил побеседовать с Жанибергеном о погоде.

Я же никакой особой радости не испытал, но лишний раз убедился, что передо мной не стена, а мертвый вал, внутри которого чередовались прослойки серой пыли, твердого желтого песка и белых камешков. В тот же день экскаватор засыпал траншею, и стена приобрела свой первоначальный вид.

Башня тоже оказалась насыпной, в ней не было ни конструкций, ни бойниц, земляная копия настоящей башни. Копия — в натуральную величину.

В стенах моей крепости не было ничего. Что же она охраняла? Что должны были скрывать ее стены и башни? Какие обряды совершались внутри этих стен? Может быть, здесь после похорон, во время многолюдной шумной тризны, устраивались какие-то состязания в память о покойном и это был, так сказать, ритуальный стадион?

Во всяком случае, символические стены и башни были воздвигнуты, чтобы замкнуть собой нечто невидимое, неощутимое, созданное воображением людей. Не для себя, не для своих нужд строили они эту крепость, а для каких-то духов, богов, для таинственных сил, управлявших потусторонним миром.

Крепость была безжизненна, пуста, непонятна, и те немногие радости, которые я испытывал, работая в ней, приносила весна. Подснежники отцвели и сменились маленькими, лиловыми маками на мягких мохнатых стебельках. В пучках сухой травы начали проглядывать зеленые тона новых ростков. Стала появляться свежая сизая полынь, засветились точечки каких-то желтых цветов, крохотных, как булавочные головки, и россыпи этих цветов слились в извилистые золотые ручейки.

Я решил дождаться, когда расцветет побольше маков, и набрать букет. Но когда я утром в понедельник пришел на раскопки, маков уже не было — за воскресенье их съели овцы. Зато бурые, совершенно сухие кустики вдруг процвели точечками темно-красных цветов. А еще по крепости ползали большие черепахи. Сейчас они ходили парами, рыли новые норы. Заползали они и к нам в палатку, гремели, шуршали, не давали отдыхать. Вынесешь наружу, приползут снова.

Как-то я сидел один-одинешенек в своем раскопе и вдруг услышал у самого уха страшный грохот. Это черепаха с шумом передвигала свой панцирь прямо над моей головой. У черепах была пора любви. Я видел, как бронированный жених положил чешуйчатую голову на панцирь невесте, и вспомнил частушку про то, как танк танкетку любил, и стихи Маяковского про миноносец и миноносочку.

Птицы пели еще громче. Появились новые голоса. Верблюжонок подрос и начал убегать от матери. Однажды я услышал за стеной истошный рев верблюдицы. Я поднял голову. Из-за серой стены на меня смотрела ревущая пасть с желтыми зубами. Мне показалось, что верблюдица злится именно на меня. Я поднялся на стену. Верблюжонка вообще не было видно. Но вот он со всех ног примчался к матери. Ну и попало же малышу! Верблюдица кусала его, била копытами, гнала от себя. Бедный верблюжонок поплелся в сторону. Надо же! Чужую мать принял за свою. Но тут откуда-то появился другой. Верблюдица сразу утихла и принялась его облизывать. А у первого в каждом шаге чувствовалось смущение.

Я взглянул со стены в сторону оазиса и увидел, что далеко внизу свежим пухом зазеленели деревья.