Национальное меньшинство

Наталья Тумашкова

Мой муж – теперь уже бывший – печатал «Кузьку». Я сидела дома с почти годовалой Машкой, а Сережа подрабатывал ночным сторожем в «Моспроекте-2» (на набережной возле Английского посольства), дворником там же, а еще паял какие-то безумные автоответчики на базе допотопных магнитофонов «Нота» в Изобретательском Кооперативном Центре – на дому, конечно, — и брал печатать на машинке, но только что-нибудь духовное, выдающееся или жутко интересное. Марина Бородицкая, моя подруга с 9-го класса, а в сущности уже давно больше, чем сестра, чего-нибудь такое временами и подкидывала. Так что Сережка познакомился c Валентином Дмитриевичем и его женой, художником Татьяной Ивановной, раньше, чем я. По-моему, он был даже слегка влюблен в Татьяну Ивановну. Это сразу сделалось понятно, когда я сама познакомилась с Берестовым: кого любил Валентин Дмитриевич, в того невозможно было не влюбиться.

Встреча моя с ним произошла позже (году в 1983-м?), на посмертной выставке рисунков Татьяны Ивановны (а вот с ней я так и не встретилась!) в Доме Детской книги, куда мы привели даже маленькую Машку. Я сказала: «А я, вот, Сережина жена, который печатал Татьяны Ивановны «Кузьку», а это – Маша. Она знает всю Вашу «Читалочку» наизусть.» Застенчивая Машка сразу «пошла» к дяде Вале, так как он уже был связан для нее с Кузькой, и вообще ясно было, что он абсолютно безобидный и восхитительно большой.

По рассказам Марины я знала, что Валентин Дмитриевич страшно переживал смерть Татьяны Ивановны, хотя тогда, мне кажется, уже женился на ее сестре-близнеце Наталье Ивановне (только с Берестовым могло такое случиться!). Он, казалось, светился от счастья и гордости на этой выставке. Подводил к рисункам, узнаваемым по «Кузьке», рассказывал, как Татьяна Ивановна рисовала соседскую девочку и вообще детей: никогда не заставляя их «сидеть», а ловя момент, схватывая движение; она даже цветы рисовала, ложась на дорожку или в траву – это был «портрет цветка». (С тех пор Машка стала с достоинством говорить, что у нее два любимых поэта – Марина Бородицкая и дядя Валя Берестов. Далее непосредственно следовал Пушкин. А еще она всерьез думала, что есть такое слово «свориться» – это уже из «Кузьки».) А мы ему тоже рассказывали, как выхватывали у Сережи из машинки свеженький законченный листок и читали друг другу вслух, а потом ждали следующую порцию, за которой Сережа ездил к ним в Беляево (мы жили на Сходненской, я сидела безвылазно с ребенком и страшно ему завидовала: какие расстояния!).

Сережа возвращался, и мы с маленькой Машкой слушали «байки от Валентиндмитрича» и про то, чем его кормили. А кормили всегда. Для нас тогда эта тема была ужасно интересная: все деньги, которые я получала в качестве ребенкиного пособия на работе, – я была ассистентом кафедры педагогики 2-го МОЛГМИ – уходили на квартиру, и мы иногда собирали рассыпанную картошку у овощных ларьков или ходили в гости обедать, а потом вспоминали – ну прямо, как богатые американцы! — что у кого ели!

Помню, в самом начале Сережа рассказал, что Берестовы только что переехали с какого-то, кажется, 12-го этажа на первый в своем же доме, поменявшись с Валентин-Дмитрича приемной дочкой Галкой (нам еще ужасно нравилось, что у него один внук – Ванька, а другой – Рауль Антонио, потом я уже и от него самого слышала, как он, подхохатывая, повторял: «Один внук у меня, представляете?! — Ванька, а другой – Рауль Антоньо!»). Валентин Дмитриевич страшно радовался переезду и говорил: «Смотреть на деревья сверху про-ти-во-ес-тес-ствен-но!» Тогда же Берестов написал двустишие для Сережи:

«Переходит кошка Ленинский проспект,
а буддист Сережка караулит Моспроект».

«Караулит» или «охраняет»? Теперь уже не вспомню. Но – просто вся тогдашняя Московская жизнь – в двух строчках!

Мы потом периодически встречались на каких-нибудь литературных тусовках и у Берестовых дома. Иногда с детьми. И Маша, а позже и Дашка (разница в 3 года 8 месяцев) волновались, узнает ли он их. И он всегда узнавал. Меня это трепетно удивляло с самого начала. Казалось бы, кругом куча народу, но он всегда знал, что я – это я. И всегда звал в гости. Я думала, может, потому что я – Маринина подруга, а Марина всегда была близкий человек нам обоим. Потом поняла, что нет, это он так принимал человека в себя сразу.

Бывали с Мариной у Берестовых после каких-то Новых Годов, наверное — поздравлять. В общем, всегда почему-то зимой. Долго идти от метро. Холодно. Тащим какую-то простую еду, типа сыр, колбаса, фрукты — и бутылку вина, хотя там почти не пьют, но надо. Каждый раз удивляюсь, почему не бываем чаще. Тут другой мир. Крошечная, старая квартирка. Невероятно захламленная. Кругом книги, книги, книги… Некуда ногу поставить. Дядя Валя всегда ищет что-то невероятно важное, чтобы показать, поделиться. Всегда находит.

У него был период потрясающего счастья, когда он нашел Пушкинскую песню, про которую думали, что она народная. Он гордился этим больше, чем всем, что сам написал.

Он из тех, кто все время, как у Марины в стихах, раскрывал ладошку и кричал: «Смотри, что я нашел!» Вот Пушкинские строчки, вот человек занятный. Вот глупость невероятно смешная…

По национальности он, конечно, был поэт. Но что удивительно, когда умер Бродский – той же национальности – все начали вспоминать стихи, а про дядю Валю – физически. Просто кислорода стало меньше. Это потому что он и здесь, среди поэтического народа, из национального меньшинства. (Ему страшно нравилось, когда принимали за еврея: «Видимо, у меня на лице написано еще что-то, кроме страстного желания похмелиться!»). Большинство поэтов – это нечто потустороннее, трансцендентальная душа, временно помещенная в физическое тело, которое маловато, тесновато, пошловато… Оттого некоторая изломанность и несоответствие ощущается, особенно в повседневной жизни. У Берестова с материализованным существованием никакого противоречия не наблюдалось. Его душа младенчески светла. Он был большой и толстый и никакой тяжести мира на себе не тащил. Она у него как-то химически, волшебно преобразовывалась в радость и надежду. У него с миром были отношения безусловной любви. Говорят, так могут воспринимать мир только совсем маленькие дети, те, которые еще не забыли язык птиц и деревьев. Потом у всех отбирают это знание – помните близнецов из «Мэри Поппинс»? А поэту дяде Вале Берестову — оставили.

Летом 1996 года мне выпала страшная честь: я была шофером у цвета Российской детской литературы – везла в Переделкино на праздник Чуковского Валентина Дмитриевича Берестова, Якова Лазаревича Акима и Марину Бородицкую (вообще-то, она, конечно, Яковлевна, но не настолько!). Случилось это не потому, что я хороший водитель (терпеть не могу ездить через центр, когда не знаю маршрута, а тут еще такой груз!), а потому, что Бородицкая раз в жизни сурово сказала: «Надо. Больше некому.» Это была очень сложная комбинация. Сначала где-то, кажется, около Шоссе Энтузиастов подбирала Маринку (щас я потащусь за ней из Новогиреева на Беговую!), потом где-то в районе Таганки нас на улице уже ждет Яков Лазаревич. Я трепещу. Потом едем в Беляево за дядей Валей. От Берестова уже давно не трепещу, просто таю от нежности. Летом я тут вообще не была, поэтому как-то всё кажется по-другому. Но нашли, слава Богу. Начинается эпопея выезда. Первые два поворота дядя Валя лихо штурманит сзади – вперед мы никого из патриархов не сажаем, на переднем самом опасном пассажирском сиденье, конечно, Бородицкая – знала, на что идет. Потом – хуже. Ни Берестов, ни Аким давно в Переделкино не ездили, так что мы долго плутаем в каком-то Новом Переделкине, потом ищем нужный переезд. Потом стоим и долго ждем, когда пройдет поезд. Я нервничаю – мы опаздываем. Патриархи меня успокаивают – по-моему, им даже нравится их собственная беспечная доверчивость.

Наконец приезжаем. Там уже Сапгир. Нас радостно встречают. Меня сгоряча тоже спрашивают, что я буду читать – стихи или прозу. Я скромно говорю, что обычно работаю музой, а сегодня я водитель. Мне до сих пор кажется, что этот факт недостаточно всех потряс… Детей, говорят, привезли мало. Какая-то накладка вышла. А по-моему, вполне достаточно. Нас пускают в музей-квартиру Чуковского, хотя он сегодня и закрыт. Потом опять ждем. Идем по шишкам к костру. Начинается дождь. Долго-долго выступает клоун. Дядя Валя с Акимом добродушно стоят под моим сломанным зонтиком. Сесть негде – мокро. Маринка кипит. А Аким, грациозно заикаясь (он, по-моему, тоже из меньшинства, хотя это наша единственная встреча), тихо всепрощенчески говорит: «Мы чужие на этом п-празднике жизни, Валя».

Клоун заканчивает и тут же под навесом из клеенки слегка переодевается. Поэты читают стихи. Дети что-то повторяют. И мы идем пить чай и закусывать на веранду. Обратно везу только Акима с Маринкой, потому что Берестова уже кто-то захватил и обещают отвезти позже. Яков Лазаревич зовет с детьми в гости. Я слышу интонации национального меньшинства! Невероятно! Это не мы канючим и робко напрашиваемся – это они нас зазывают!

В последний раз были с Маринкой у дяди Вали совсем недавно, этой зимой, по поводу приезда Миши Яснова. Теперь с Дашкой. Ей 12 лет. Она невероятно длинная красотка. Мы приносим кучу еды, главное – фрукты, курагу, орехи. Дядя Валя тут же говорит: «Наташа (это жене, конечно), звони скорее Галке, пусть присылают Ваньку – тут столько всего!» Ваньке звонят – он занят: рисует. Ему раза три звонят, пока он появляется. Ест, но с Дашкой общаться стесняется. А мы сидим в тесной кухне и смотрим по крохотному телевизору, стоящему на холодильнике, кассету про то, как Берестов поет свои песни на даче у какого-то «нового русского». Дядя Валя, радостно: «Смотрите, как – называет чьё-то имя – нам замечательно поставил телевизор, мы теперь можем смотреть на кухне!» На кассете еще показывают кусочек вот этой их квартиры. На пленке все выглядит мило, как поэтический беспорядок, а не ветхость. Про «нового русского» говорит: «Хороший новый русский». И поет вместе с собой на экране. И рукой решительно, но не размашисто дирижирует. Потом тащит Дашку к компьютеру показывать новую сказку. Он как раз пишет переделки популярных сказок. Страшно гордится тем, как управляется с компьютером. Увлекается и начинает Дашке читать, близко-близко наклоняясь к экрану. Дарья сначала чуть смущена, а потом начинает хохотать: «Алеша Попович прибежал к Аленушке. Там, говорит, камень какой-то при дороге стоит. Что-то на нем написано, а я читать не умею.» Сам дядя Валя радостно поквохтывает и читает без пауз, манипулируя очками.

Потом оставляет Дашку дочитывать, возвращается на кухню и начинает читать нам воспоминания. Или нет, сначала мы все сидим и стоим в комнате, а дядя Валя, сняв с табуретки книги, вычитывает нам без пауз воспоминания и радуется. Там всё дивно. И про детей, и про взрослых. Дашка роется в книжках на столе и утыкается в любимого «Кузьку», а потом в новенькую только что вышедшую берестовскую «Царевну-лягушку». Мы просим, нам подписывают. Потом уже, да! идем на кухню. Устраиваемся. Наталья Ивановна напоминает принять лекарство, и дядя Валя достает свою замечательную плоскую круглую коробку для таблеток и опять же ей радуется, потому что она страшно удобная: разделена на сектора, в каждом лежат таблетки, и они – сектора – проворачиваются, чтобы не перепутать, сколько когда принимать.

«Добрый» по отношению к нему звучит слащаво и фальшиво. Про он – воплощение изначального доброжелательного отношения к миру.

Маша вспомнила, как мы однажды ехали от Маринки, и на Баррикадной вдруг вошел Берестов. Как радостно встретились. Он ехал из ЦДЛ. Тут же прочел нам что-то ужасно смешное. Что за глупая память у меня – слов не помню, только ощущение немедленной приподнятости. И опять рассказал про открытие Пушкинского стихотворения. Вот когда это было! Мы уже слышали, но не стали напоминать, все равно было интересно. Зато рассказали ему, как шестилетнюю Дашку спросили в Америке: «Из чего сделаны дети?» А она не задумываясь, из очередной стойки – она целыми днями тогда стойки на руках делала: «Kids are made of skin, bones and love» («Из кожи, костей и любви»). Он смеялся своим внутриутробным курлычущим смешком. Как-то уютно и ненавязчиво. Еще куда-то торопился. Не домой.

1998