Секретный пакет и стеклянная головка

Повесть из книги «Государыня Пустыня»

В половине шестого вечера мы с Суюном вышли из нашего лагеря в пустыне у подножья крепости Куня-Уаз, где мы вели раскопки. Воды мы не пили, зато перед дорогой уничтожили целую дыню. Нужно было спешить, чтобы сумерки не застали нас в песках, чтобы мы успели если не добраться да колхоза, то хотя бы увидеть огни культурной полосы. Суюн повел меня не по дороге, по какой только что ушла в Куня-Ургенч наша машина, а напрямик через барханы. Автомобильный след остался справа. Стены и башни нашей древней крепости медленно отдалялись и уменьшались, но все время были видны. Иногда на светлых такырах между барханами попадалась античная или средневековая керамика, виднелись красные кольца срезанных временем гигантских сосудов — хумов. Я вынимал полевой дневник и записывал, где и как располагаются эти находки, а Суюн двигался дальше, и я его догонял.

Тишина. Легкий ветерок, направление которого можно было узнать, лишь послюнив и подняв вверх палец. Голосок Суюна звенел, не умолкая. Он говорил по- туркменски, но я схватывал смысл. Я понял, например, что Суюн собирается поступить в фельдшерскую школу, но пока не подошел по возрасту, что наша работа ему очень нравится. А еще ему хочется у нас научиться говорить по-русски. «С русским языком везде дорога открыта»,— сказал он и ткнул пальцем вдаль. Мы не обходили барханов, взбегали на них, а потом вытряхивали песок из ботинок и немного отдыхали. Суюн замолк, задумался и вдруг своим звонким голоском произнес: «У меня растут года, будет мне семнадцать. Где работать мне тогда? Чем заниматься?» Он тут же перевел стихи на туркменский и пояснил: «Маяковский — шаир, поэт Маяковский».

Сзади нас солнце еще стояло над горизонтом, на гребнях барханов перед нашими глазами его лучи меркли, а такыры делались пепельно-серыми, чуть голубоватыми. «Смотри, — сказал Суюн, — Акча-тепе». Я догадался, что он говорит о развалинах, которые мы иногда различали с машины, но еще не побывали на них. Вглядевшись, я заметил среди волнообразных барханов белый округлый бугор. А заодно полюбовался окружившей нас пустыней: голубоватая гладь такыров и округлые, плоские, с тонкой рябью, застывшей после вчерашнего ветра, барханчики. Они были похожи на тигриные шкуры, небрежно брошенные на землю.

Растительности не было. Лишь сбоку на высоком бархане каким-то чудом вырос и процвел скромными осенними цветами зеленый куст с длинными нитями вместо листьев. «Как красиво!»— сказал я по-туркменски и пожалел, что нет фотоаппарата. «Хорошие дрова!» — по-русски согласился Суюн. Бугор Акча-тепе стал повыше и уже не так часто скрывался между барханами. Мы шли и шли, а солнце опускалось, и стало понятно, что мы придем в оазис совсем-совсем поздно. Суюн заговорил об Акча-тепе, и я начал напряженно прислушиваться к его быстро льющимся полупонятным словам. Но я все-таки понял, что Суюн рассказывает легенду.

Раненый царь возвращался домой и умер в пути. И воины высыпали на его могилу родную землю, которую каждый из них носил в своей дорожной котомке. Так возник курган, названный Акча-тепе (Белый холм). Легенда, увы, не новая и слишком широко распространенная. Ее рассказывают чуть ли не про все большие курганы — и все же она тронула меня. В темнеющих песках передо мной промелькнуло видение.

По пескам движется на родину огромное войско. Медленно идут верблюды со свернутыми шатрами и тяжкими тюками с военной добычей. Медленно ступают сильные кони. А где-то в середине этой безмолвно движущейся массы лежит в повозке на цветных подушках полководец. Он одержал столько побед, он на вершине славы и могущества, и с любовью склонилось над ним лицо красавицы, а впереди родная земля, ожидающая его. Но смерть, как огромная степная птица с черными крыльями, парит над ним и вот-вот кинется на свою добычу. И кажется, что все движутся еще медленней, и странно, дико звучит в этой напряженной тишине неожиданное ржание коня. И вдруг кони и верблюды останавливаются, отчаянный многоголосый вопль оглашает темные пески: царь умер! И родная земля, бережно хранимая воинами, земля, от которой они были оторваны своим неугомонным предводителем, сыплется и сыплется из котомок проходящих воинов на его могилу.

Мы подошли к Акча-тепе, когда солнце уже зашло и прямо на нас по земле, прихватывая небо, двигалась ночная тень. Приложив ладонь к глазам, выровняв ее по линии меркнущего горизонта, я измерил своим ростом высоту бугра. Вышло примерно три с половиной метра. Я поднялся наверх и в последнем свете сумерек, еще лежавшем на земле под потемневшим небом, увидел слева белеющие человеческие кости, а справа — планировку дома: по четыре комнаты с обеих сторон широкой центральной стены. Далее планировку скрывали пески.

…Я быстро спустился и бегло оглядел человеческие кости и лежавшие рядом черные с налепами черепки средневековых сосудов. Сунул в карман обломок ручки кувшина и несколько венчиков сосудов, чтобы на досуге уточнить датировку, но вернулся и положил их на место рядом со скелетом ребенка. Подберу на обратном пути и тогда же сделаю глазомерную съемку. Суюн торопил меня, указывая на тень, надвигавшуюся на нас. Мы снова пошли, и я уже машинально наклонился и подобрал кусок стекла. И застыл на месте: с обломка стекла на меня глядели круглые, какие-то совиные глаза. А вот лоб, брови. Стеклянный сосудик с изображением человеческого лица. Редкая и замечательная находка!

Я оглянулся на Акча-тепе, уже не белевший, а черневший на фоне заката, с радостью подумал, как хорошо иметь крепкие ноги, идти вдвоем с проводником по пустыне, делать чудесные находки и первому открыть в песках неизвестный археологический памятник. Как просто и хорошо будет его копать: палатка, несколько рабочих, чай на костре. Машина по пути с арыка на Куня-Уаз всегда подбросит нам продукты и бочонок воды.

«Дядя Валя хорошо! Акча-тепе хорошо!» — звенел голосок Суюна. И мы шли, держась за руки, по гладким твердым такырам, по мягкому высокому песку. Мы уже смотрели не вперед, на горизонт, а повыше, туда, где ручкой вверх висел ковш Большой Медведицы, а через несколько звезд от него сияла Полярная заезда.

— Ты устал, Суюн?

— Нет, не устал, дядя Валя. А ты устал?

И вдруг из черных песков раздался нежный звук бубенчика, и сразу стало хорошо и уютно. И захотелось присесть и отдохнуть со спокойной душой. Пески, куда мы вступили, заросли колючими кустами, а бубенчик звенел на шее барана, вожака колхозного стада. Звук бубенчика слышался где-то совсем рядом, но мы не увидели стада и, перепрыгивая через колючки, шли дальше.

— Дядя Валя, слышишь, собаки лают? Видишь, арычок блеснул под ногами? А вот это темное по сторонам дороги — хлопок. Четвертый участок нашей бригады. Нет-нет, не надо отдыхать. Осталось двести метров. Видишь деревья? Это наши, это наш дом! Мы дома!

* * *

Меня усадили в самую середину широкой, покрытой войлоком глинобитной вымостки, занимавшей почти всю большую комнату. Только тогда, привыкнув к свету настольной керосиновой лампы, я стал разглядывать людей, сидевших и лежавших вокруг меня, кому я только что пожимал руки.

Слева от меня сидели два мальчика. Живая физиономия младшего была испачкана чернилами. Я подмигнул ему, и мальчишка улыбнулся. Другой мальчик был настолько серьезен, что скорее походил на взрослого карлика. Своей большой папахой, четкими, сложившимися чертами лица, неторопливыми плавными движениями, молчаливым вниманием, полным самоуважения и почтения к собеседнику, он не отличался от взрослых туркменов. Разве что не вступал в разговор, так как ему по возрасту еще не полагалось вмешиваться в беседы старших.

Зато дед в мохнатой обвисшей папахе, возлежавший рядом со мной, оказался необыкновенно разговорчивым, любопытным и очень похожим на своего веселого внука, испачканного чернилами. Он снял папаху, похожую на взлохмаченную шевелюру, и под ней оказались лохматые волосы, похожие на папаху. Он долго и внимательно разглядывал мою находку, спросил, сколько лет руинам. Потом очень быстро заговорил, и я разобрал, что он везде был и может многое рассказать и показать. Я объяснил, что мы копаем крепость в пустыне, чтобы узнать, как жили предки (я сказал «старые туркмены»). Дед кивнул в сторону внуков: это, мол, для них, пусть учатся. Я закурил, а дед вынул из-за пазухи кисет, достал щепотку насвая (жевательного табака), заложил ее под язык и замолк, только глаза продолжали излучать интерес.

Отец Суюна и его мать, ставя передо мной чайник с зеленым чаем, конфеты-подушечки и лепешки, спрашивали меня о моем отце, о матери, о братьях. Но никто не спросил о причине и цели моего неожиданного путешествия и внезапного возвращения Суюна домой. Пожалели только, что нет в ауле Есена, колхозного кузнеца. Он служил в армии, знает русский, он бы со мной поговорил. Но кузнец на колхозном собрании покритиковал начальство, его покритиковали в ответ, а он обиделся и со всей семьей откочевал в пустыню, теперь попробуй его там найти. Никто не любит критики, ни кузнецы, ни начальники! Слово «критика» произносилось по-русски.

Эту запись я сделал 14 сентября 1952 года, сорок лет назад. И хоть все это случилось со мной самим, я в ту эпоху никак не мог написать, почему московский аспирант с туркменским школьником сразу после ухода машины вдруг двинулись, да еще на ночь глядя, через сыпучие пески. Может, в лагере с кем-то случился удар? Или, к примеру, откопали нечто прекрасное, древнее и хрупкое, а реставратор летит с базы через Нукус в Москву и его нужно срочно вернуть? Но ведь находку можно было тут же присыпать землей, полежала в ней полторы тысячи лет, полежит и еще немного. Ведь машина, забрав в Куня-Ургенче воду, продукты и письма, через два дня вернется. А врача можно было вызвать по рации от метеорологов. До метеостанции километров пять, и не по пескам, а по гладким такырам.

А было так. Нынче утром к нам на Куня-Уаз заехал начальник экспедиции Сергей Павлович Толстое. Осмотрел раскопки, подержал в руках наши новые находки. Одна из них, две страницы книжечки из слоновой кости, была такая, что Толстов несколько смутился: «Дивной красоты фигуры, мужские и женские. Велико лепная иллюстрация упадка нравов в эпоху позднего эллинизма. Но, к сожалению, эту иллюстрацию нельм опубликовать даже частично. Каждый квадратный сантиметр абсолютно неприличен!» А его веселый шофер Коля Горин, взяв в руки находку, покраснел и мрачно произнес: «Заройте обратно!»

Но то, что Сергей Павлович вез в своей полевой сумке вместе с цейсовским биноклем и артиллерийской буссолью, нельзя было даже в руки дать никому, кроме единственного в экспедиции человечка, имевшею так называемый допуск к такого рода бумагам. Он-то и должен был завтра лететь с этим пакетом в Москву. Но Толстое так привык не расставаться с секретным пакетом, полученным под строжайшую расписку I закрытом учреждении, что, уезжая в пески, не вручил пакет обладателю допуска. Вот и пришлось ему тайком от всех нас передать секретные бумаги нашей начальнице Лене Неразик. После отъезда Толстова она гут же снарядила машину в Куня-Ургенч. Шофер, думая, что это всего лишь денежные документы, передаст пакет из рук в руки нужному лицу, пока оно не укатило в Нукус к московскому самолету.

Тем же самолетом из Москвы должна была прилететь Любовь Павловна, врач, которая стала ездить с нами после того, как Толстов перенес инсульт. Строгая Любовь Павловна могла запретить шефу поездку в пески, пока не спадет жара. И Толстое, как школьник, оставшийся без присмотра, торопился воспользоваться последними вольными деньками, даже про пакет забыл, только б скорей очутиться в своих любимых песках.

Он уехал, а мы погрузили в машину пустые бочки для воды и для бензина, составили список нужных продуктов и оборудования. Кто-то прямо на крыле машины дописывал письмо. Кто-то потихоньку совал шоферу деньги: «Бутылочку бы!» Начальница до последней минуты не расставалась с бесценным пакетом. Наконец машина тронулась, скрылась за ближайшим барханом, а начальница стоит и машет пакетом. Вот и пришлось нам с Суюном шагать через пески.

Не помню, что было в секретном пакете, лежавшем у меня над сердцем в нагрудном кармане комбинезона. Скорее всего аэрофотоснимки тех мест, где мы искали сначала с неба (оттуда они лучше различимы), а потом уже на земле следы древних каналов, полей, садов, планировку сельских усадеб и жилых кварталов внутри крепостных стен. Но, может быть, в пакете была какая-нибудь генштабовская топографическая карта. Два года назад в маршруте через Каракумы я заглянул в такую карту, покрытую коричневыми точками, обозначавшими пески, и голубыми нитями горизонталей, обозначавших крутой обрыв плато Устюрт, и с уважением прочел надпись типографским шрифтом: «Возможен проход одиночного бойца». Вот какие документы попали ко мне в руки, да еще без допуска!

Разумеется, ни писать, ни рассказывать о таких вещах тогда было нельзя. Счастье, что Есен, хорошо говоривший по-русски, обидевшись на критику, сбежал прямо с собрания в пустыню. Как бы я ему объяснил наше с Суюном ночное появление?

И я спокойно улегся спать между дедом и веселым внуком под тростниковым навесом и цветным одеялом в один ряд со всей гостеприимной семьей. Комбинезона я снимать не стал и несколько раз за ночь просыпался, чтобы ощупать нагрудный карман с секретным пакетом и стеклянной головкой.

Проснувшись с первыми лучами солнца и убедившись, что пакет и головка целы, я попросил указать мне самую короткую дорогу к шоссе, где бы я мог остановить попутную машину. День был базарный, машин много. От завтрака и даже от чая я отказался, но хозяйка успела испечь в тандыре первую лепешку, и я выбежал из дома с горячим куском хлеба. Перед домом стоял Суюн, держа за поводья двух красавцев коней: «Один твой, другой мой. Садись, дядя Валя!»

Я еще никогда не садился на коня верхом. В конце войны я научился запрягать нашу интернатскую Зорьку в телегу и в сани, ходил за ней, нажимая на плуг или стоя на бороне, водил ее в ночное. Но моя нога никогда не касалась стремени, блестевшего сейчас передо мной. Что, если я поставлю в стремя не ту ногу и окажусь в седле задом наперед? И вообще, каков я буду на коне рядом с Суюном и на глазах у всей его семьи, вышедшей проводить меня?

— Двух коней не надо, — подбирал я туркменские слова. — Ты маленький, я не толстый, сядем на одного. Я же назад не поеду.

— Ты — гость, — ответил Суюн по-русски. Гостю почет.

— Кто здесь начальник, ты или я? — Проследив, как Суюн садится на коня, я тем же способом уселся в седло за спиной мальчика. Туркмены с одобрением смотрели на меня: начальник есть начальник, а коней надо беречь.

И все же сорок лет назад я попытался вполне благонамеренным образом продолжить рассказ.

…Дорога на хлопкобазу — самая лучшая дорога. Без ухабов. Горбатые мостики через арыки сделаны покрепче, тут не надо выскакивать из машины и топать ногой по мостику, не провалится ли. Одна за другой вливаются встречные дороги. А по обе стороны — поля хлопка. В зелени ботвы хорошо различимы красноватые коробочки, готовые раскрыться. И какая-то напряженная тишина. Два-три человека в городских костюмах, на обочине «победа», не облупленная и даже не запыленная. Куда- то мчится мотоциклист. Взорвутся красные коробочки, и сразу переломится вся жизнь не только здесь, но и в городах. В школах, институтах, учреждениях. «На свете много разных тропок, но все они ведут на хлопок…»

А вот этого не надо, товарищ молодой писатель! Принято делать вид, будто ничего особенного не происходит: студенты и школьники учатся, служащие сидят в учреждениях, а хлопок убирают колхозники с помощью машин. Бывают, конечно, энтузиасты, восторженные шефы, они так и рвутся на плантации помогать друзьям- дехканам. Итак, продолжим старую запись.

…Дороги, переходящие в улицы, прямые, обсаженные по линеечке молодыми, легкими, как перья, тополями. При слиянии с главной дорогой ажурная деревянная арка с портретом Сталина и лозунгом «Все для хлопка». Со стороны шоссе к виднеющимся вдали белым домам идут телеграфные столбы. А вот и столбы с белыми изоляторами — электричество. «Тельман», — с уважением произнес Суюн название колхоза.

Все дома белые, оштукатуренные, есть даже с красными черепичными крышами. На стенах лозунги красной краской. В каждом лозунге встречается одно из двух хорошо знакомых мне слов: «пагта» (хлопок) и «тинчилик» (мир). Есть лозунги, в которых оба они стоят рядом.

А вот показались пески, но уже с трех сторон окруженные полями. Они в какой-то синеватой дымке, как бы не от мира сего. Память о том, что было здесь, пока могучий «Тельман» не отнял у пустыни эти земли. Овражек у дороги. Серая земля, покрытая солью, как инеем, и большой лиловый куст тамариска. Придет канал, и тот же «Тельман» вновь перейдет в наступление, чтобы…

Тут мое перо остановилось, и я вспомнил имя геолога Минаева, которое с оглядкой повторяли по всей трассе великой стройки коммунизма — Главного Туркменского канала. Минаев будто бы добивается, чтобы стройка немедленно прекратилась. Вода по сухому солончаковому руслу Узбоя не дойдет до юго-запада Туркмении. Амударья обмелеет. Аральское море начнет высыхать. На освоенных землях поднимется уровень подпочвенных вод. Через капиллярные сосудики в почве они начнут испаряться. А соль, содержащаяся в воде, никуда не денется, она пропитает и погубит почву. Великая стройка коммунизма — безумная затея.

Не знаю, кто такой Минаев. Его имя потом так и не всплыло. Может, даже это персонаж легенды. Изыскатели на трассе будущего канала все свои опасения, сомнения и тревоги, наверное, из осторожности приписывали Минаеву. И этот самый Минаев, живший в том числе и во мне, вдруг подумал, что почва, покрытая солью, как инеем, и лиловый тамариск на ней — не прошлое, а будущее земли, по которой мы с Суюном ехали вдвоем на туркменском коне. И все-таки я продолжал свое повествование. …Суюн сел на своего конька, махнул рукой на прощанье и лихо, не оборачиваясь, помчался и исчез за серебристыми деревцами джиды. Сергей остался один на дороге…

Кто такой Сергей и откуда он взялся? Это я по ходу дела переименовал себя из Валентина Берестова в Сергея Комарова и стал писать о себе, Комарове, уже в третьем лице. Сергею Комарову хорошо. Он ничего не знает про Минаева. Он вообще приехал сюда из Ташкента, он — ташкентский археолог. Никакого пакета у него нет, он ведь не имеет к нему допуска и никак не может его везти. Куда ж его понесло? Объяснение очень простое. Начальник экспедиции и вправду привез пакет с фотографиями. Но пакет предназначался самому Сергею. Невеста из Ташкента прислала ему свои снимки. А еще начальник привез телеграмму, из коей следовало, что невеста Сергея прилетает на несколько дней в Нукус из Ташкента, она — корреспондент молодежной газеты, и кому как не Сергею встречать ее в Нукусе, везти на базу в Куни-Ургенч, показать знаменитый минарет и раскопки возле другого, упавшего, минарета и вокруг караван-сарая, а потом провезти по отрядам, где на трассе будущего канала его товарищи раскапывают древние крепости во славу науки. К тому же прилетает она чуть ли не в свой день рождения. Начальница ( надо бы придумать ей ими и фамилию), конечно же, по такому случаю снарядила машину и после некоторой суматохи машина отправилась. Шофер решил, что Сергей по своей привычке сел в кузов, а тот, оказывается, побежал в палатку за деньгами. Вот и пришлось давать ему проводника и отпускать на закате в сыпучие пески. Правда, невеста, раз уж она корреспондентка, могла и сама прекрасно ознакомиться с раскопками в Куня-Ургенче и на отрядной машине явиться к жениху, но это простительная натяжка. Итак, вернемся к Сергею Комарову.

Увидев впереди человека с котомкой у ног, Сергей подошел к нему и стал рядом. Вскоре к ним присоединились трое в черных нарядных папахах и зеленых комбинезонах. И вот показались две машины, одна с бочками, другая с цистерной. Тихий человек, первым вышедший к шоссе, сел в кабину к водителю автоцистерны. «Бросайте папиросы!» — крикнул водитель другой машины. Она была новой марки, Сергей таких еще не видел. Он влез в кузов. Шофер заливал в бак бензин из канистры. Три пассажира в папахах совали носы в ребристую перегородку мотора, заглядывали в кабину, изучали сцепление, лезли под машину, пока ее шофер не начал кричать:

— Что вы там обнюхиваете? Шоферы с МТС, говорите? Небось на базар едете. Свою полуторку пожалели, а моей вам не жалко!

И сгоряча потребовал у пассажиров шоферские права. Те одновременно вынули книжечки из комбинезонов и раскрыли их перед самым носом строгого водителя.

Вижу, вижу, вы бы помогли!

Трое сложили свои пышные папахи на кабину и молча обступили шофера, вникая в его указания. Наконец мотор заревел, шоферы-пассажиры снова надели папахи, с нескрываемой завистью поглядели на коллегу, открывавшего дверцу кабины, вздохнули и полезли в кузов. Всю дорогу они стояли как зачарованные, прислушиваясь к ровному гудению мощного мотора. Сергей стоял с ними рядом, упираясь локтями в крышу кабины. Лица их были мечтательными, как у влюбленных, и ему как бы передавалось их волнение…

Обе машины шли на базу геологической экспедиции в городок Ленинск, где мне, то есть Сергею Комарову, предстояло поймать попутную машину до Куня-Ургенча. Сергей купил на базаре кисть винограда и очень оживился, услышав, что три девушки, шедшие перед ним, говорят по-русски да еще с волжским оканьем.

…Сергей догнал их и спросил, как доехать до Куня-Ургенча. Но те знали дорогу только в кино да в районо. Откуда они здесь взялись?

— Из Казахстана! Из Ленинграда! Из Москвы! — услышал Сергей.

— И давно из Москвы?

— Ой, я ж в настоящей Москве и не была! Это колхоз такой. «Ленинград» и «Казахстан» — тоже колхозы. Мы — владимирские, из Вязников. В этом году педучилище кончили. Мы тут русский язык преподаем.

— И будут маленькие туркмены говорить на «о»?

— Ой, что вы! Это мы между собой на «о». А в классе мы на «а», — ответили девушки.

— Ну и как? Нравится в Средней Азии?

— Пока нравится.

— Погодите. Будет канал, еще не так понравится! — ободрил Сергей, обогнал девушек и помахал рукой на прощанье…

Тут поездка Сергей Комарова оборвалась, и благонравный романтик исчез. Ведь для того, чтобы остаться романтиком, он не должен был знать то, что знал я… Из небольшого беленого домика банка навстречу мне шел полный, благополучный казах в соломенной шляпе, белом костюме и узорных босоножках. Под мышкой он держал облезлый портфель с оторванной ручкой, похожий скорее на круглый, набитый до отказа саквояж. Прораб узнал меня и пухлыми пальцами побарабанил по портфелю: «Получка для всего коллектива плюс премиальные».

Я остолбенел. Я был уверен, что его уже расстреляли. А он, оказывается, даже не сидит!

Я познакомился с ним еще весной, когда только ехал в Каракумы. И радостно сочинял:

Туда, где строят, где мечтой
В грядущее стремятся!
Туда, где «Средазгидрострой»!
Счастливо оставаться!

В поселке Каратау на берегу Амударьи был наш первый ночлег. Машины остановились на пустыре неподалеку от гигантского фанерного щита. Стали вытаскивать раскладушки, спальные мешки и в свете фар увидели гордую надпись на щите «Здесь будет построен новый социалистический город». Я знал, что в Каратау на великую стройку коммунизма приехали добровольцами калужане Галя Шишкина с мужем, жившие в одном доме с моими родителями. Я разыскал их в поселке, где пока все знали друг друга.

Почти всю ночь мы провели в просторном бараке, где за ковровой занавеской жили мои калужане. А еще в той же комнате проживали два офицера госбезопасности и тот самый прораб-казах. По случаю моего появления каждый что-нибудь выставил на стол, и таким образом я стал общим гостем. Пировали всю ночь. Патриотические тосты сменялись шутливыми, дружескими. Но вот в который раз взял слово казах-прораб и неожиданно произнес:

— Мы пили за родителей нашего гостя. А сейчас я хочу выпить, чтобы весь этот ужас поскорее кончился. Я ненавижу не лично вас, — обратился он к офицерам, — а ваши гнусные, позорные погончики и околыши. Потому что я — не казах. Я — калмык! Моя мать умерла в эшелоне, когда такие как вы изгоняли наш народ. Я не знаю, где ее могила. Я тогда был на фронте. Я спасся. Я объявил себя казахом. Все равно все кругом врут! Я не лучше их, я отказался от своего народа. Будь все это проклято!

— Ладно, ладно, — успокаивали его офицеры. — Выпил и приляг, отдохни.

Мы с моими земляками вышли из барака. Молча проводили они меня до пустыря к нашим машинам и раскладушкам. На рассвете мы уезжаем в пустыню. Значит, меня не привлекут как свидетеля. А Гале с мужем возвращаться в тот же барак. Калмыка, наверное, уже увели… Я, конечно, не заснул. И в первых лучах зари увидел щит с гордой надписью про социалистический город, а прямо за ним — высоченную сетку из колючей проволоки и деревянную вышку, на которой топтался часовой.

Что-то случилось за это лето, пока я безвылазно сидел в песках. Прораб-калмык жив и благополучен. Никто его не выдал, даже офицеры-гебешники. А толки об отважном Минаеве! Кстати, русская это фамилия или восточная? А кузнец, откочевавший в пески прямо с общего собрания! А секретные бумаги рядом со стеклянной головкой в кармане у экспедиционного стихотворца! Кто бы их раньше мне доверил? И легенда про умирающего в песках падишаха ни с того ни с сего снова ожила во мне: движется молчаливое войско, и черная степная птица вот-вот опустится на свою добычу. Этими переживаниями я тогда не мог поделиться ни с одним человеком на свете, не только что с бумагой. Моя душа как бы перелетела, перешла незримую черту, разделяющую эпохи. Внутренне я был готов даже к большему, чем то, что случилось через какие-нибудь полгода.

Из Ленинска я уехал опять в кузове полуторки, на сей раз уже туркменской. Даже длинный шоферский ящик был украшен цветной инкрустацией. Я сидел на нем рядом с туркменской семьей и смотрел на высящийся над песками куня-ургенчский минарет. Казалось, мы вот-вот приедем, а минарет все так же маячил перед глазами, но почти не приближался. Мальчик-школьник по-русски, нажимая на «о», рассказывал мне легенду про минарет, не похожую на ту, которая считается официальной. Никакой красавицы и обманутого мастера, бросившегося с минарета, узнав, что та за него не выйдет. Мастер, о котором шла речь, не прыгнул, а улетел с минарета на бумажных крыльях, которые он сам склеил. А построил он такой высокий минарет, чтобы обмануть врагов, которые со всех сторон шли через пустыню, чтобы ограбить прекрасную столицу Хорезма. Увидев минарет, они думали, что Ургенч рядом, оставляли в песках верблюдов с водой и поклажей и, конечно же, гибли в песках от голода и жажды, проклиная обманчиво близкий манящий минарет. (Эта легенда так мне полюбилась, что через семь лет я превратил ее в сказку для детей и назвал свою книгу «Мастер Птица».)

На базе, увидев меня, сначала перепугались, думая, что в отряде какая-то беда, раз я явился следом за нашей машиной. Потом накормили, сказали, что человек с допуском уже в Нукусе, что самолет вылетает завтра. Машину, даже нашу отрядную, даже не до Нукуса, а хотя бы до переправы, мне не дали. Зато выдали кучу денег на попутные машины, на гостиницы и на прочие расходы, связанные со встречей летящей к нам Любови Павловны, экспедиционного врача.

Я должен был доставить Любовь Павловну на базу.

Лишь вернувшись с врачом в Куня-Ургенч, я понял, почему мне не дали машины и настойчиво советовали, встретив врача, переночевать не только в Нукусе, но и в пыльном городке Ходжейли на нашей стороне Аму- дарьи. Шеф тем временем успеет вернуться из своей инспекционной поездки по пескам, и Любовь Павловна даже не узнает о столь злостном нарушении режима.

Пакет я в Нукусе передал. Человек с допуском, не глядя, сунул его в карман. Но странная вещь! Я с волнением ждал Любовь Павловну, как ждал бы выдуманный мною Сергей Комаров свою суженую. Взяв в руки ее чемоданы, я впервые за эту поездку почувствовал облегчение от напряженной работы души, полной предчувствий и страхов. «А где машина? Где Коля Горин?» — спросила Любовь Павловна. Где Коля Горин, любимый шофер шефа? Эта тайна, единственная, какую я теперь был обязан хранить, была для меня не обременительной. «Доктор, разве вас не устраивает такая значительная в вашей экспедиции фигура, как я? Посмотрите, что я нашел по пути за вами». И я показал врачу стеклянную головку, которая привела Любовь Павловну в восторг, и она терпеливо снесла поездку в битком набитом автобусе.

«А где же люкс? — спросила она в гостинице. — Почему вы не позвонили в Совет министров?» Она привыкла ездить с шефом, ибо встречи с руководящими работниками больше, чем жизнь в песках, грозили нарушениями диеты и трезвого образа жизни. Но у меня не было привычки встречаться с высокопоставленными деятелями. Зато на щедро выделенные мне средства я закатил роскошный ужин и не менее роскошный завтрак в лучших точках общепита столицы автономной республики. Ближе к обеду я взял у базара такси. «Совет министров выделял или обком? — поинтересовалась Лю- бок Павловна. — Прямо до места?». Увы, только до парома через Амударью.

Напрасно Любовь Павловна искала за переправой машину Коли Горина. Пришлось ей вместе со всеми впрыгнуть в открытую полуторку, где все: механизаторы в папахах, старики в чалмах, женщины в платках, закрывавших рот,— сидели на корточках в позе лягушек, чтобы удобнее было подпрыгивать вместе с машиной на ухабах. Глаза Любови Павловны с ненавистью смотрели на меня: «Ну, Валя, я всем расскажу, как вы меня встретили!» А ведь ей предстояло еще два раза сменить попутные машины, трясясь и глотая пыль. Великую стройку коммунизма начинаем, а дороги к ней так и не привели в порядок.

Нас опять подкинуло на ухабе. И снова мне показалось, что я везу свою судьбу. Мне захотелось немедленно вывести женщину из состояния обиды и унижения. Увы, ни песней, ни шуткой туг уже не помочь.

— Гляжу я на вас, доктор, — начал я, — и думаю, сколько же сейчас врачей спешат к своим пациентам. Кто на оленях, кто на конях, кто на самолетах или на лодках по таежной реке. А вы трясетесь на этой проклятой полуторке по этим несчастным .дорогам! Все-таки какая у вас благородная профессия!

Эта тирада в духе тогдашних газетных статей и радиопередач подействовала на Любовь Павловну магически. Ее черные глаза излучали счастье. Все-таки пропаганда тех времен умела делать людей и вправду счастливыми. Неудобства, лишения, тяготы — это же не повод для огорчения. Мы же их преодолеваем. Мы же — герои!

В Ходжейли мы пообедали, сходили в кино. Любовь Павловна стерпела с величайшей легкостью и переполненный номер в гостинице, и грузовичок, везший мешки с мукой, и ожидание, пока их разгрузят. Шофер доставил нас до самых наших палаток. А по пути он однажды остановился, отозвал меня в сторонку и сказал: «Не могу больше! Скажи ей, чтобы не говорила по специальности! Оказывается, Любовь Павловна, увидев, что шофер курит, решила популярно изложить ему, к каким болезням приводит курение. Шофер оказался мнительным и тут же ощутил в себе симптомы каждой из этих болезней.

Скажи ей, что она тебя убедила а ты бросаешь курить, — посоветовал я. — Она будет очень рада.

— Врать надоело, — вздохнул шофер. — Инспектору врешь, начальнику врешь…

— Тогда скажи, что попробуешь бросить Ты когда-нибудь бросал курить?

— Никогда! — обрадовался шофер. — Надо попробовать. Спасибо, дорогой! Скажу, что попробую бросить.

Через месяц я забивал на базе ящики с керамикой и порезал себе локоть ржавой железкой. К вечеру меня свалила болезнь (это было заражение крови) с жаром, забытьем и бредом. «Не довезем до слышал я голос Любови Павловны. — Не выдержит он этих ухабов, слишком слаб. Буду лечить здесь». Если не Любовь Павловна, я бы, наверное, умер. Черная птица, отметившая конец эпохи, кружила и надо иной.

Поправившись, я в один прекрасный вечер проводил моего друга Рюрика Садокова на почту. Он хотел поздравить свою московскую невесту с днем рождения но междугородному телефону . Связь не давали. Пришлось изобразить из себя важных деятелей Академии наук, без которых никак не могла обойтись великая стройка коммунизма, благо под нашими командировками стоила подпись самого президента Академии.

Потом я вернулся в Москву, попробовал продолжить рассказ про путешествие Сергея Комарова. А тот неожиданно пожелал заменить Рюрика в его срочном разговоре и заговорил стихами:

— Алло! Товарищ Комарова?
Вас беспокоят Комаров.
Надеюсь, вы вполне здоровы?
Ну, очень рад! И я здоров.

— Сережка, милый! Что за диво?
Что это? Шутка или бред?
— По порученью коллектива
В день юбилея шлю привет!

Дальше шло обобщение: мол, все мы такие, включая лирических поэтов, ведь и они пишут «не для любимой, а для них». Я писал это в последнюю сталинскую зиму. Вдохновение веселыми волнами ни с того ни с око набегало на меня в самые страшные дни «дела врачей» и тому подобных дел. И это было не со мной одним В январе 1953 года Маршак покатывало во смеху, припоминая только что прочитанные ему Твардовским лихие строки про внутреннего цензора, сидящего в каждом их нас.

Я даже понес свой «Срочный разговор» в редакцию журнала «Огонек» Александру Максимовичу Ступникеру, заведующему отделом поэзии. Он с мрачным видом выслушал стихи, с улыбкой перечитал, снова помрачнел и зловеще произнес:

— Хорошие стихи. Но при вашей жизни их не напечатают.

Я собрался было найти в своих бумагах другие стихи, придумал шутливое посвящение:

О Сгупникер жестокосердный!
Прошу покорно отобрать
Стихи, пригодные в печать,
Из тех, которые посмертно
Придется внукам издавать.

Но тут я вспомнил, что уже посылал их в толстый журнал «Знамя» и получил ответ на редакционном бланке: стихи мои вне времени и потому не представляют интереса для читателей.

Но умер не я. «Срочный разговор» был напечатан летом 1953 года. А выдуманный мною Сергей Комаров увел меня из музеев, лабораторий и научных библиотек, где я корпел над диссертацией о древнехорезмийских терракотовых статуэтках, прямо в суматоху редакций и на эстрады в переполненных залах. Я каждый раз читал «Срочный разговор» с его эффектным в то время концом:

Зачем я мудрствовал лукаво?
Кому был нужен важный вздор?
Любовь всегда имеет право
На самый срочный разговор.

Что же касается Главного Туркменского канала, то его строительство сразу же после смерти Сталина было резко, хотя и бесшумно прекращено. Весной 1953 года мы в первый и последний раз видели колючую проволоку, пустые вышки и недостроенные, но уже заброшенные бараки рядом с нашими любимыми песками и древними крепостями. Галя с мужем вернулись в Калугу, и я ходил с ними в бор по грибы. Калмыка я больше не видел.

А вот глаза стеклянной головки с укором смотрят на меня из своей древности и моей молодости. Не переломись Время, я бы непременно добился, чтобы мне дали раскопать загадочный памятник Акча-тепе, и, конечно, опубликовал бы стеклянную головку и рассказал бы о ней все, что мог бы узнать. Но нашу работу вдоль бывшей трассы тоже свернули вместе с каналом, ибо памятникам древности в пустыне Каракум уже не было столь сокрушительной угрозы.

1952, 1992