Мой самый первый в жизни друг

Вадим Прохоркин

Воспоминания о В. Д. Берестове

Войну ждали, и о ней много говорили. События на озере Хасан и Халкин-Голе, финская кампания, – все эти военные конфликты для нас, мальчишек, не прошли даром, мы, как и взрослые, ждали большой войны, когда наша славная Красная Армия разобьет врага на его собственной территории.

Но всё случилось не так, как нам представлялось. И как ни ждали войну, ошеломляющая весть о её начале свалилась на нас неожиданно.

Выступление Молотова по радио застало нашу семью за поздним завтраком. В это воскресное солнечное утро никто никуда не спешил, и все члены нашей семьи долго сидели за столом, на котором, как всегда, шумел самовар.

Мама заплакала, а отец недовольно пробурчал что-то вроде того, что с такими, как она, плаксами и войну можно проиграть. А мудрая бабушка Клаша, пережившая три войны, пожар, потерю мужа и много другого горя, примирительно сказала: «Живы будем – не умрем». Она всегда говорила что-нибудь оптимистичное, успокаивающее, например: «Бог даст день, Бог даст пищу».

Вот она, долгожданная война! Война, о которой еще вчера пели: «Если завтра война, если завтра в поход, будь сегодня к походу готов». Такая новость – разве усидишь дома, и Валя уже тут как тут. Еще не все знают ошеломляющую новость, не все слышали радио. Там, на улице, в соседних домах, есть люди, которые находятся в неведении. Надо всех оповестить. Мы выскакиваем из дома, бежим на улицу, останавливаем прохожих, забегаем в соседние дворы, обращаясь ко всем, кого встречали: «Вы слышали? Вы знаете? Началась война!» Мы находились в каком-то радостном возбуждении. Радость наша была неуместна и кощунственна. Но никто нас не одернул, не пресек этой неуместной радости.

Валя долго будет помнить об этом нашем «шумном веселье» и наступившем после него «похмелье», и в 1943 году, в Ташкенте, напишет замечательные стихи «Роковая чаша».

Война! Секирой над головою
Ее внезапная прямота.
Весть о ней чашей круговою
Переходила из уст в уста.
И все мы пригубили, все мы выпили
Из чаши грозившей каждому гибели.
И каждый, кто ждал ее поздно иль рано,
В то утро был ею застигнут врасплох.
И каждый по-своему, все были пьяны,
Все дико: и крик, и молчанье, и вздох.
И если иные с сухими глазами
Молчали, предвидя жребий свой,
И если, захлебываясь слезами,
Плакали женщины наперебой,
То мы от убийственного вина
Носились по улицам в шумном веселье,
Самозабвенно кричали «Война!»,
Наслаждаясь тупым металлическим звоном
Слова этого, эхом сырым повторенным,
Пока не пришло похмелье…

Похмелье пришло скоро. Во дворе, где жил Лёсик, мы уже побывали. Еще не были у Клевцовых. Забегаем к ним во двор, там тетя Оля, мать Вали Клевцова, о чём-то разговаривает с матерью Володи Зиновьева. Валя первым выпаливает возбужденно и радостно: «Тетя Оля, война!» В ответ, как ушат холодной воды, укоризненно: «Чему радуешься, дурень?» Радоваться, действительно, было нечему. Мы еще не знали, что такое война и сколько горя она несла, а тетя Оля знала. Но даже и она, как и многие другие, не представляла тогда весь размер надвигавшегося бедствия.

Радость наша прошла, и в молчании мы пошли к себе по домам.

Ей дали порядковый номер. Сполна,
По титулам называя,
Парадно ее именуют – Война
Вторая, Отечественная, Мировая…

С первых дней войны Калуга стала менять свое лицо. Появились очереди у сберегательных касс, это люди, хранившие там свои сбережения, спешили их снять. Из магазинов исчезли соль, сахар, мыло, керосин. Исчезли и спички, и курильщики вернулись к старому дедовскому способу добывания огня – к кресалу. Пройдет немного времени и вместо «лампочек Ильича» в квартирах появятся коптилки, а вместо мыла хозяйки для стирки белья станут использовать золу.

Другой приметой войны стали кресты на окнах:

Все окна –
Перечёркнуты крестами,
Весь город сделав
Кладбищем одним…

Это написал киевский поэт Аркадий Соколовский. У Вали не так трагично:

Полоски из бумаги мать резала красиво.
И чтоб волна взрывная окно не разнесла,
Наклеила крест-накрест…

В садах и огородах начали рыть щели – примитивные бомбоубежища для жителей близлежащих домов. Нашу щель рыли в саду дома Черновых, который располагался на нечетной стороне нашей улицы. Руководил работами (был прорабом) дядя Петя, муж сестры моего отца, тети Лизы. Он прошел окопную войну во время Первой империалистической и знал в этом толк. У Вали в саду их дома тоже была сооружена щель.

У домов было организовано дежурство. Дежурные следили за соблюдением правил светомаскировки и вообще бдели.

Магазин Домогацкого стал магазином военторга и, когда наши отцы ушли на фронт, наши мамы получили туда пропуска.

Приехавшие в Калугу столичные гости стали поспешно разъезжаться по домам. Уехала и Ляля Пчёлкина, совсем недавно приехавшая из Москвы к своей тетке. Проститься с ней мы не успели. Случилось так, что в первый день войны Валя подарил Ляле букет диких роз – шиповника, и теперь мы, узнав, что она уезжает, хотели попрощаться с ней по-рыцарски – с цветами. Но где взять цветы? Раздумывать времени не было. Я рванул в сад к Черновым, где сооружалась щель, – там росли чудесные пионы, – а Валя остался у ворот. Когда с огромным букетом я выскочил на улицу, Ляля была уже в конце квартала. В руках у неё был маленький чемоданчик, и никто её не провожал. Я недоуменно посмотрел на Валю. Оказалось, что когда Ляля вышла на улицу и пошла в сторону вокзала, Валя ни окликнуть её, ни остановить не посмел. Догонять Лялю мы не решились, и букет, за который мне могло попасть, был выброшен.

Следующие приезды Ляли в Калугу состоятся уже после войны.

А случай с букетом диких роз я совершенно запамятовал, хотя был его свидетелем, поэтому снова должен обратиться к письму Ларисы Васильевны Соколовой. Она вспоминает, что случилось это в первый день войны. Она вместе с двоюродной сестрой Алевтиной возвращалась домой из бани. Шли они по улице Ленина и когда дошли до пекарни, Алевтина на другой стороне улицы увидела меня и Валю. «Вон твои кавалеры идут», – сказала она Ляле и поспешила вперед. В руках у Вали был букет диких роз. Почему в этот роковой день мы с Валей шли в сторону базара и откуда у Вали были эти цветы – теперь не вспомнить. Ляля остановилась, ей хотелось поделиться с нами мучавшими её горькими мыслями. Мы подошли к ней, и она стала сетовать на то, что ей придется срочно уехать домой, так как отца могут мобилизовать на фронт, и она его не увидит. Мы стали утешать Лялю, и тут-то Валя протянул ей букет цветов. Приняв цветы, Ляля успокоилась, пришла в себя. Этот жест внимания и доброты она сохранила в своей памяти на всю жизнь.

Новости с фронта были всё тревожнее и тревожнее. Моя двоюродная сестра Нина под бомбёжкой, с толпою других беженцев, пришла пешком из Гродно, где проходил службу её муж Борис Прокопцев. В первый же день войны он – к границе, в бой, а она – пешком в Калугу, к маме. Рассказы Нины были горестными и неутешительными. Вот тогда и появились в Калуге первые беженцы из Белоруссии:

Не по-русски, а вроде по-русски.
Необычен распев голосов.
Белоруски они, белоруски –
Из лесов. Из горящих лесов.

За ними – беженцы уже из Смоленской области, других российских областей. Стада гонимых на восток, жалобно мычащих, не кормленых и не доеных коров, подымали густую пыль:

Пейзажа не было. Его смели и смяли
И затоптали… Лишь густая пыль
Да медленное умирание солнца.
И снова пыль. И люди, люди, люди.
Стада, телеги – все одним потоком
Катилось. Шумы, окрики, слова
Слились в единый гул, роптавший глухо.
И желтые вечерние лучи
Ложились тяжкими последними мазками
На спины уходящих… Вот когда
Я распростился с детством.

Да, наше детство осталось там – в довоенном времени. Мы взрослели, взрослели уже не с каждым новым годом, даже не с каждым наступающим месяцем, а с каждым днем.

А на запад, навстречу беженцам, шли и шли наши войска, а за ними – калужане рыть окопы и противотанковые рвы.

Готовился к обороне и город: на его улицах появились «ежи», а окна некоторых зданий были заложены мешками с песком.

Хождение «за питанием» для Виталия продолжалось. И однажды на улице Кирова, где располагалась детская кухня, мы с Валей увидели колонну идущих на Смоленск бойцов. Впереди колонны с цветами в руках шел бравый усатый командир. Громко играла музыка. Женщины, стоявшие на тротуаре, махали руками и что-то кричали, тут же в киосках покупали газеты, журналы, какую-то мелочь и совали всё это в руки бойцам.

Возможно, об этих уходящих на фронт бойцах Валя и написал:

Навеки из ворот сосновых,
Веселым маршем оглушен,
В ремнях скрипучих, в касках новых
Ушел знакомый гарнизон.

А возможно, Валя действительно видел, как из казарм на улице Герцена уходил на фронт наш калужский «знакомый гарнизон».

Потом, когда Вали уже не было в Калуге, это было в первых числах октября, я видел другую колонну: не тех бойцов, идущих навстречу врагу с музыкой и цветами, а отступающих, усталых и изможденных, в выгоревших, пыльных гимнастерках. С длинными трехлинейками, обвешанные амуницией, со скатками через плечо, бойцы шли устало, не в ногу. И никого не было на тротуарах, никто не приветствовал, не вручал цветов. Два молоденьких бойца несли пулемет «максим», один – станину, другой – ствол. И вдруг один из них упал, наверное, от усталости, он долго, с трудом поднимался, а у меня комок подступил к горлу от жалости к этому бойцу, и я поспешил прочь.

Слава Богу, что от таких картин, как и от бомбёжек, Валя был избавлен.

Вырытые в садах щели недолго ждали новосёлов. Совсем скоро начались еженощные воздушные тревоги.

Каждый вечер так было. Заноют, завоют гудки.
Женский голос из рупора твердо и строго
Повторит многократно: «Тревога! Тревога! Тревога!»

Это вражеские самолеты летят бомбить Москву. Первые бомбежки Москвы начались в ночь с 21 на 22 июля и продолжались вплоть до нашего бегства из Калуги. Воздушные тревоги стали для нас привычным явлением.

И вновь сквозь стены вой сирен.
Скорей из ненадежных стен.
С узлами, не застлав постель,
На новоселье мчимся в щель.

Лезть в щель нет охоты. Над щелью черное всё в ярких звездах небо. Всматриваешься в него: где же эти проклятые «юнкерсы» и «мессершмидты», летящие бомбить Москву? Но их не видно, слышен только нудный, прерывистый гул их моторов. Калугу еще не бомбили, это случится позже, когда Вали уже не будет в городе, и об этих бомбежках я расскажу ему при нашей встрече через три года.

«Мчаться на новоселье в щель» нам очень скоро надоело, и мы с Валей решили: будем оставаться дома. На предупреждения моей бабушки, что оставаться дома опасно, я бурно возражал, подкрепляя свои возражения утверждением, что это летят не немецкие самолеты, а наши и, следовательно, опасаться нечего. Иногда после сигнала тревоги, не сговариваясь, мы с Валей сходились вместе, садились на парадном крыльце нашего дома и, забыв о войне, разговаривали о чём-то своем.

Помню, что мы снова и снова возвращались к вопросу: а есть ли жизнь в других мирах. Мы еще не изучали астрономию, но Млечный путь, Большая медведица и Северная звезда в ней, некоторые другие созвездия нам были известны. Мы верили, что где-то там, в глубине Космоса, а возможно, и на планетах солнечной системы, хотя бы на том же Марсе, жизнь существует. Эти разговоры были уже не те, что мы вели в 10-11 лет, уединившись на печи и грызя бабушкины сухари, нам исполнилось по тринадцать, и мы были уже не так наивны, как тогда, и всё же наивная вера нас не покидала. К тому времени, кроме книг Жюля Верна, мы прочитали и «Борьбу миров» Герберта Уэллса, и «Аэлиту» Алексея Толстого, и считали, что всё, о чём пишут фантасты, со временем в той или иной мере сбывается. Может быть, и нам удастся побывать на других планетах, может быть, и мы совершим полет по маршруту «Калуга-Марс», о котором говорил калужский мечтатель К. Э. Циолковский.

Мы смотрели и смотрели в звездное небо – в нём столько тайн. Где берет начало Вселенная? Где её конец? И если есть конец, что за ним находится? А может быть, Вселенная есть всего лишь атом какого-то непостижимо великого космического тела? А возможно, наоборот, внутри нас, в окружающих нас предметах, находятся мириады непостижимо маленьких миров? Вот такими вопросами мы мучились, пока снова не слышался гул моторов. Это фашистские самолеты, отбомбившись, возвращались на свои аэродромы. Значит, скоро будет сигнал отбоя. Мы прощались и расходились по домам, чтобы продолжить прерванный сон.

Поползли слухи, что где-то под Калугой немцы сбросили парашютистов и что в самом городе появились диверсанты. Для борьбы с диверсионно-разведывательными группами немцев формировались истребительные отряды. В один из таких отрядов был направлен «белобилетник» дядя Коля, мамин брат.

А нас с Валей захватила новая идея – поймать диверсантов, хотя бы одного – но где и как искать диверсантов, мы не знали. Начинаем делать рейды по улицам города, подозрительно приглядываясь ко всем мужчинам. Но никто из них не выглядит диверсантом, по крайней мере, так, как по нашему представлению он должен был выглядеть. Вскоре эта безрезультатная беготня по городу стала надоедать, и я сдался, не вышел в очередной рейд. Но Валя был более упорен и ушел с кем-то другим. И вот однажды Валя прибежал ко мне в сильном возбуждении. Какую новость он принес? Валя выпаливает: «Мы поймали диверсанта!» И рассказывает, что он и его новый напарник повстречали мужчину, поведение которого показалось им подозрительным. Они увязались за ним, он – от них, что усилило их подозрения. Как им удалось сдать «диверсанта» милиции, уже не помню. Помню только, что Валя был очень горд поимкой диверсанта. Был ли это действительно диверсант или какой-нибудь пугливый обыватель, ставший жертвой сверхбдительных юных пинкертонов, осталось неизвестным. Валя был твердо убежден, что это был настоящий диверсант, и хотелось бы, чтобы так оно и было. Через много лет мы не раз вспоминали, как ловили диверсантов.

На фронт уходили все новые и новые мужчины. Возле военкомата стояли толпы добровольцев. Мы ждали, когда дойдет очередь воевать нашим отцам.

А мы еще вместе. Но рядом разлука,
Которой нельзя миновать.
Отец не спит, ожидая стука.
Слезы глотает мать.

Ждать пришлось недолго. В середине июля был мобилизован мой отец. Он ушел на фронт по так называемому партийному призыву и уехал сначала в Тулу, где был обком партии, а оттуда в Воронеж, после чего мы надолго его потеряли. Расставание было будничным, будто отец уезжал в краткосрочную командировку.

Так же буднично ушел на фронт отец Вали:

Как на работу собрался отец на войну.

Некоторое время Дмитрий Матвеевич находился под Калугой на так называемых Бобруйских складах и домой на побывку приходил уже в военной форме. Хорошо помню, как после одной из таких побывок Дмитрий Матвеевич возвращался в свою часть. Провожала его Зинаида Фёдоровна. Тесно прижавшись друг к другу, они шли по нашей Пролетарской. Я стоял у калитки нашего дома, и Дмитрий Матвеевич, увидев меня, ласково поздоровался. Я долго смотрел вслед этой дорогой мне парочке, пока она не завернула с улицы Пролетарской на улицу Ленина.

Кто тогда мог знать, что впереди Дмитрия Матвеевича ждали немецкий плен и концлагерь.

Отцы ушли на войну, и мы с Валей остались старшими мужчинами в доме:

Отца на фронт призвали.
И по такой причине
Я должен жить отныне,
Как следует мужчине.
………………
Кормилец и добытчик.
Мужчина. Старший в доме.

Моя мама работала телеграфисткой в управлении Московско-Киевской железной дороги и была в курсе всего происходящего от Москвы и до Киева: какую станцию бомбили, а с какой нет связи, так как там уже немцы. Мама шепталась об этом с бабушкой, но что-то попадало и в мои уши, и я спешил поделиться неутешительными новостями с Валей. Так что, кое-какие новости мы узнавали раньше, чем поступали официальные сообщения. Сводки с фронта, как правило, запаздывали. Мама принесла и новое для нас слово «эвакуация». Скоро это слово было на слуху у всего города. Город покидали и люди, и заводы. Формировались всё новые и новые эшелоны, и мама говорила, что их уже не хватает. Даже по Оке на плотах что-то увозили.

Берестовы собрались первыми. Случилось это 23 августа. Они уезжали в Ташкент – город хлебный, где у Зинаиды Федоровны проживала старшая сестра.

Война соединила двух сестер,
Друг дружку не видавших с давних пор.

Эшелон, с которым они уезжали, формировался на тех самых Бобруйских складах, где находился Дмитрий Матвеевич.

На ветке железнодорожной
У оружейных складов
Поспешно формировался
Секретнейший эшелон.
Но не было в тех вагонах
Ни пушек и ни снарядов,
А были одни пожитки
Солдатских детей и жен.

Прощание с Валей помню смутно. Хотя фронт приближался, мы еще не верили, что Калуга будет сдана немцам, не предполагали, что расстаемся на долгих три года. Тогда нам казалось, что пройдет месяц – другой, немцев погонят назад и все, кто так спешно покидает свои дома, снова вернутся назад.

Прощались мы не только друг с другом, но и с нашим детством. Детство оставалось в Калуге. Эшелоны увезут нас в другую – во взрослую жизнь.

С милым домом разлучённые,
В горьком странствии своем
Пьем мы воду кипяченую,
На чужих вокзалах пьем.
Было нам в то время грозное
Чем залить свою тоску.
Эх ты, царство паровозное!
Сколько хочешь кипятку.

Да, железная дорога (в те далекие военные годы её именовали родным братом Красной армии) обеспечивала своих пассажиров бесплатным кипятком: на каждой станции возле вокзала стояла будка с вывеской «кипяток» – подходи и наливай.

А к теме расставания с детством Валя будет возвращаться много раз и в стихах:

Покидая затемненный городок,
Потянулись эшелоны на восток.
Потерял я детство где-то на пути…

и в повести об археологии («Трамваем до Ташкента»).

Вскоре от Вали пришло письмо с описанием дорожных впечатлений, отправленное с какой-то попутной станции. А в конце сентября, когда до нашего бегства из Калуги оставались считанные дни, я получил открытку с ташкентским адресом Вали. Ташкентскй адрес! Как вовремя мы его получили и как были ему благодарны! Ташкентский адрес стал нашим почтовым ящиком, а Валя – связным:

У семей, развеянных войной.
Я уехал первый. Я – связной.
В тыл глубокий и в жестокий бой
Адрес мой везли они с собой.

В канун нашего отъезда из Калуги, а уезжали мы 8 октября 1941 года, у нас появился дядя Коля. Бойцов его истребительного батальона, занимавшего оборонительный рубеж в районе реки Угры у деревни Плетенёвки, в связи с подходом регулярных воинских частей, распустили по домам. На восток уходил последний заводской эшелон, с которым дядя Коля уезжал с женой и сыном, и он выкроил время, чтобы попрощаться с нами. Мы собирались тоже уезжать, и вдруг возник убийственный вопрос: как мы найдем друг друга? И тут я вспомнил о ташкентском адресе Вали. Вот он выход! Дядя Коля записал адрес, а я помнил его наизусть: Узбекская ССР, г.Ташкент, ул.Лабзак, проезд Уй-Чи. Увез с собой ташкентский адрес и дядя Лёня Гусаров.

Берестов – Прохоркину. Почтовая карточка

8 октября, всего за несколько дней до прихода немцев, в «телячьем» вагоне (в вагоне перевозили лошадей, и он весь пропах конским навозом) мы покинули нашу родную Калугу. Вместе с нашей семьей ехали в неизвестность и Софья Сергеевна Гусарова с Соней. В конце октября мы с Гусаровыми были уже в далеких казахстанских степях, где я с Соней собирал перекати-поле, так как другого топлива не было. Но перекати-поле моментально сгорало, не давая тепла. Первое письмо – Вале в Ташкент. Ответ пришел очень быстро. Несмотря на войну, почта работала исправно. Уже в ноябре у нас был адрес дяди Коли, полученный от Вали. Вот что писала моя мама отцу в Воронеж в «открытом письме» от 28.11.41 г. (письмо не застало в Воронеже отца и вернулось назад, потому и сохранилось): «…Через Валю Берестова узнали адрес Коли: Ст. Клюквенская Красноярской ж.д., поселок Уяр». Вот куда завез дядю Колю заводской эшелон. Там, на голой земле, будет развернут новый завод. А из поселка Уяр нам писали: «Мы как приехали, сразу написали письмо в Ташкент Вале…». Вот так Валин ташкентский адрес помог нам с дядей Колей найти друг друга. В январе 1942 года Валя в качестве новогоднего подарка прислал нам новый адрес дяди Коли, а затем и адрес дяди Лёни Гусарова. Так что и Софья Сергеевна с Соней с помощью ташкентского адреса нашли дядю Лёню, который из Калуги уехал с последним эшелоном.

Война надолго разлучила двух друзей. Следующая наша с Валей встреча состоится только в 1944 году, когда нам будет уже по шестнадцать лет.

Может быть, взрослыми снова расстались
Двое мечтателей – я и ты,
Потому что в детстве не домечтались
До какой-то недетской мечты.

Ведь нас предвоенное время растило.
Дороги не вовремя нас развели.
И, может быть, нескольких дней не хватило,
Чтоб мы до неё домечтаться могли.

II

Итак, в августе 1941 года мы расстались с Валей на долгих три года. С мамой и братом он уехал в Ташкент, где жила двоюродная сестра Зинаиды Федоровны, наша семья – в неизвестность. При прощании мамин брат, дядя Коля, посоветовал мне вести дневник. Совет понравился, и во время стоянки эшелона в Рязани я купил блокнот, в котором начал делать путевые заметки, прежде описав последние дни нашего пребывания в Калуге и нарисовав по памяти Брянский мост, возвышавшийся над улицей Ленина и разрушенный фашистской бомбой (я видел его, когда мы шли от дома к станции).

Всё обилие дорожных впечатлений невозможно было переварить. Это был своеобразный практический урок географии: смена местностей, климата, часовых поясов, череда станций и полустанков, городов и поселков, рек и речушек. Подобный урок географии по пути от Калуги до Ташкента получил, конечно, и Валя.

Вот Москва, Рязань, другие большие и малые города. Вот великая русская река Волга, за ней – степи, седой Урал. Дальше за Уралом – уже сибирские реки и города: река Миасс и стоящий на ней Челябинск с облаками дыма над металлургическими заводами, отсюда на запад шли эшелоны с танками; река Тобол и стоящий на ней Курган, где в братской могиле нашел упокоение мой дед Николай; река Иртыш и стоящий на ней Омск (позже с Иртышем я познакомлюсь ближе); и, наконец, река Обь и стоящий на ней Новосибирск с поразившим меня своими размерами и красотой железнодорожным вокзалом. Здание вокзала было построено в виде мчащегося на восток паровоза (хотя этот образ не сразу можно было угадать), а центральная его часть имела композицию триумфальной арки. Где-то тут – в Новосибирске – жила белобрысая девочка по имени Саша – моя будущая судьба.

От Новосибирска наш эшелон повернул на юг. За Барнаулом снова степи, на них – пасущиеся верблюды. Был уже конец октября, когда эшелон прибыл в Семипалатинск, где и был расформирован.

В пути мы находились почти три недели. Чем дальше от Москвы, тем плотнее был поток эшелонов: они двигались с Украины и Белоруссии, из центра России и из её южных областей. Где-то в пути поток разделялся на два отдельных потока, один из которых направлялся в Среднюю Азию, другой – дальше на восток. Попутные, большие и малые, станции были забиты эшелонами, подолгу ждавшими отправки, но первыми на восток отправляли эшелоны с раненными бойцами, а также заводские эшелоны – где-то там, в тылу, на голом месте, под открытым небом разворачивались новые заводы. А на запад спешили эшелоны с войсками и военной техникой.

Погодите-ка товарные!
Пей, бригада, кипяток.
Пропустите санитарные
Эшелоны на восток.
Погодите, пассажирские!
Сядьте, дети, на траву.
Воевать полки сибирские
Мчат курьерским под Москву.

Еще в пути нас кто-то назвал (а возможно, мы сами себя так назвали) «выковырянными». Вот такими «выковырянными» мы и прибыли в Семипалатинск. Там наша семья, и с нами Софья Сергеевна с Соней, получили направление на жительство в «Свиносовхоз имени II пятилетки» Новошульбинского района Семипалатинской области, куда мы и направились сначала поездом до станции Шемонаиха, а потом до места назначения – 40 километров на быках по пыльной, выжженной солнцем степи.

В купе вагона, в котором мы ехали, произошло первое знакомство с коренным жителем Казахстана. Вместе с нами до Шемонаихи ехал старик-казах с реденькими усами и бородой, всю дорогу жевавший табак. Бабушка Клаша о чём-то с ним долго беседовала.

А о быках, как о тягловой силе, я раньше читал, кажется, у Гоголя. И вот теперь они предстали реальностью. Степная, бесконечно длинная дорога, казалась мне чумацким шляхом, а наш возница с седыми казацкими усами (по всей вероятности он был украинцем) – чумаком, и ехали мы не в какой-то неизвестный нам свиносовхоз, а в Крым за солью. Возница покрикивал своё «цоб-цоб» на лениво вышагивающих быков, из-под ног которых поднималась густая, жирная пыль, толстым слоем оседавшая на наших скромном багаже, одежде, руках, лицах. Мы ехали так долго, что казалось, время остановилось. Но вот и совхоз.

Поселили нас не на центральной усадьбе совхоза, а в двух-трех километрах от неё, на полевом участке, в саманном домике. Домик стоял в ряду других таких же домиков на самом краю поселка, за глубоким оврагом; за домиком – бескрайняя степь, по которой ветер гонял клубки перекати-поля.

Вот перекати-поле,
Колючий пыльный шар.
Он лихо скачет в поле,
Хоть с виду сух и стар.

В поселке казахов не было видно, населяли его, в основном, выходцы из Украины. В домике тоже была русская печь, только не с кем было на ней уединяться для интимных разговоров. На печи спала бабушка Клаша с моим двухлетним братом Виталием. В первые дни по приезде Виталий заболел одновременно корью и дизентерией. Виталий находился при смерти, и мама увезла его в Новую Шульбу. Там, в районной больнице, он и был вырван из её лап. Обессиленный болезнью и голодом, он просыпался ночью и тихим голосом просил дать ему сухарика. Из мешочка с припасенными еще до войны сухарями бабушка доставала сухарь и совала его в руки Виталия. Он грыз его, успокаивался и скоро засыпал. А я вспоминал, как когда-то и мы с Валей грызли на печи сухари из этого же мешочка.

Оттуда, с этого «Свиносовхоза имени II пятилетки», я и отправил Вале первое письмо с описанием дорожных впечатлений и совсем скоро получил ответ. Связь была восстановлена.

Прошло несколько дней, и мы узнали, что такое континентальный климат. В одну ночь зима сменила осень. Случилось это с 6-го на 7-е ноября. Был теплый осенний вечер, когда мы ложились спать, а утром все кругом было покрыто толстым слоем снега, и был мороз. Узнали мы и что такое буран в степи. Бураны продолжались по несколько дней, а когда кончались, мы обнаруживали вокруг домика огромной высоты сугробы. Школа находилась на центральной усадьбе совхоза, и из-за зимы и отсутствия теплой одежды учебу пришлось бросить.

Работы в совхозе для «выковырянных» не было, но мама упорно её искала, и не любую, а по специальности. Нашла она её на станции Шемонаиха, куда мы вскоре и перебрались. Туда же перебрались и тетя Соня с Соней. А в марте следующего года новый переезд – на станцию Защита Томской железной дороги, расположенной в семи километрах от Усть-Каменогорска. Получилось так, что в шестом классе я учился в четырех школах.

В железнодорожном поселке на станции Защита нашли приют многие калужане, загнанные туда войной, так что там образовалось целое калужское землячество. Калужане держались друг друга, помогали один другому кто, чем мог, обменивались калужскими новостями. Мальчишки и девчонки тоже держались друг друга. В Калуге Валиных одноклассников, кроме Сережи Субботина, я не знал, а здесь сдружился с калужанином Колей Лоскутовым, который, как потом выяснилось, учился с Валей в одной школе. Я расспрашивал Колю о Вале, и он мне что-то рассказывал о нём, но что конкретно – теперь уже не помню.

С Колей мы ходили купаться в прохладных водах Иртыша или на рыбалку поудить чебаков, лазили на гору Орел, где на камнях грелись зеленые, шустрые ящерицы. Наконец, после окончания семи классов мы вместе с ним пошли работать в железнодорожные мастерские.

А как мы фронту помогали?
Что тут ответить? Мы пахали,
А кто поменьше, те пололи
В сибирском ли, в узбекском поле

Конечно, учась в школе, и мы пахали и пололи, но теперь наша с Колей помощь заключалась и в том, что в мастерских мы заняли место ушедших на фронт мужчин, и это придавало нам гордости. Была помощь и семье, поскольку мы получили рабочие карточки, а это уже не 400, а 800 граммов хлеба в день. А в августе сорок третьего наши семьи, Колина и моя, вместе, в одном вагоне, возвращались в родную Калугу, и почти всю дорогу мы с ним простояли на тормозной площадке вагона – уж очень хороший был с неё обзор. Это снова был практический урок географии.

Кстати, судьба свела меня и с другим Валиным одноклассником – Фатовым Сашей, С ним я учился в одной группе в Калужском техникуме железнодорожного транспорта. Конечно, я написал Вале об этом, и, поскольку Фатов был довольно неординарной личностью и являл собой целый букет противоречивых качеств, мы в наших письмах изрядно промыли ему косточки.

10-я школа. Отличники. Валя Берестов и Саша Фатов. 1940

Кстати, у Валиного брата, Димы, хранились фотокарточки, на которых отличник Валя изображен вместе с другими отличниками. Среди них – Коля Лоскутов и Саша Фатов.

Надо ли говорить о том, что после того, как мы с Валей расстались, в наших жизнях произошло много нового: и событий, и встреч, так что было чем поделиться в письмах друг к другу.

Жизнь Вали в Ташкенте была более голодной, чем в той глубинке, куда попали мы, но зато и более интересной, насыщенной, полной встреч с известными и именитыми людьми.

Ташкент – город хлебный, но, приютив бежавших от войны европейцев, он был не в состоянии их прокормить. Как говорил приезжий народ, есть в Ташкенте, кроме пыли, было нечего. Берестовы голодали. Жизни Вали угрожала опасность – он мог умереть голодной смертью, и если бы не вмешательство Чуковского и других влиятельных лиц, то неизвестно, чем бы всё закончилось (чтобы спасти Валю, его устроили в детдом, о чем он мне сообщил в письме от 9 ноября 1942 года).

Мое последнее письмо со станции Защита не застало Валю в Ташкенте – он находился в санатории, о чем мне сообщила Зинаида Фёдоровна. Её письмо привожу полностью, без изменений:

Ст. Защита Томской ж. д., дом НКПС № 20, кв. 4
Прохоркину Вадиму.
Ташкент, Шахризябская, дом 104, Берестов Валя.
Ответ на 20/VI-13/VII.43г.
Дорогой Вадим! Отвечает тебе мама твоего друга, так как он с 10/VII.43г. находится в санатории, и Дима тоже. У нас стоит такая жара, что ходим, высунув язык. Валя в этом году чувствует себя лучше. Он тоже сдал на отлично, а сейчас отдыхает. Прошел английский язык за 8 классов, думает попутно заняться французским. Валя будет кончать 10-летку. Советую тебе тоже, а там для вас широкая дорога, и вы подрастете, иные будут взгляды, иные желания, а тем более, учишься ты отлично. Давай 10-летку кончай. Мама согласится. Привет вам всем. Валя вернется 6 августа, и, быть может, еще ответит. Пиши, не забывай. З. Берестова.»

Зинаида Фёдоровна советовала мне «кончать 10 классов». Очевидно, в письме к Вале я поделился с ним своими сомнениями о возможности дальнейшей учебы в школе. У каждого своя судьба. Нужно было скорее приобретать какую-то специальность, и мне пришлось поступить в техникум, но было это уже в Калуге.

Вскоре после получения письма от Зинаиды Фёдоровны мы покинули гостеприимный Казахстан. В 1943 году большая часть территории, по которой проходила Московско-Киевская железная дорога, была освобождена от оккупантов. Управление дороги, расформированное в октябре 1941 года, было вновь сформировано, и из эвакуации стали отзывать кадровых работников. Калуга была освобождена от немцев 30 декабря 1941 года, и мы уже устали ждать, когда сможем вернуться домой.

Будет день, когда у перрона
Фыркая, станет поезд мой.
Взбегу по звонким ступеням вагона.
Гудок прокричит: «Домой! Домой!»

В августе наконец-то получила вызов и моя мама. Сборы были недолгими. Только пассажирского вагона со звонкими ступеньками не было, обратный путь был снова в «телячьем» вагоне, и путь этот, как и в 1941 году, был нескорым, но зато радостным – мы ехали домой.

Калуга встретила нас пасмурной погодой, безлюдными улицами, длинными очередями у хлебных магазинов. Родная Пролетарская улица выглядела чужой и неприветливой. В нашем доме и во флигеле во дворе, в котором раньше проживали Гусаровы, жили незнакомые, чужие люди, только в свётелке по-прежнему жил Колька-верховой со своей матерью. От дома, в котором жили Шеленговские и Чудовы, остались одни развалины: сюда угодила бомба. Всё наше имущество, мебель были разграблены. Мы вернулись домой, но домой не попали.

Маме дали комнату в коммуналке дома НКПС на Улице 1905 года (теперь снова улица Георгиевская). Рядом с домом – действующий двухэтажный Свято-Георгиевский собор – храм в честь великомученика Георгия «за верхом», памятник архитектуры (поскольку главный калужский собор, каковым являлся Свято-Троицкий кафедральный собор, был Советской властью разорён, его статус перешел к Георгиевской церкви). В этом храме когда-то венчались мои бабушка и дедушка. Напротив церкви – дом Гончаровых, родителей жены А. С. Пушкина, Натальи Николаевны. Так что, место было историческое. В этой коммуналке, в которой жило еще три семьи, мы прожили до 1946 года, и знаменательна для меня она тем, что в ней произошла наша первая с Валей встреча после трехлетней разлуки.

В марте 1944 года Валя писал мне, что приедет в Калугу ко дню моего рождения, а жить будет у тетки на Пушкинской улице. Но приезд в Калугу не состоялся. Уже не помню, от кого я узнал, что в Ташкенте его уже нет, что он в Москве и временно живет в семье у Пешковых, родственников Максима Горького.

Две пачки яичного порошка,
Да двадцать четыре коротких стишка
Про детство, войну и весну.
Москва. Вот и я потянулся туда.
Там нового Пушкина ждали тогда.
Ну, значит, я тоже блесну.

Позже мне станет известно, что в Москву Валя приехал в конце апреля и заботами своих меценатов был определен в интернат при школе Памяти Ленина в Ленинских Горках. Впоследствии туда же будет определен и брат Вали Дмитрий. Такая деталь, о которой Валя расскажет мне позже, при нашей встрече: к тому времени школы были разделены на мужские и женские, а в его школе, мальчики и девочки учились вместе, и это Вале нравилось.

Валя совсем близко, обещает приехать во время летних каникул, и я с нетерпением жду его приезда, отсчитывая неделю за неделей. Я окончил первый курс Калужского техникума железнодорожного транспорта, но на каникулы нас не распустили, а использовали на так называемых оборонных работах. (Через 50 лет за это и за работу в железнодорожных мастерских я получу статус участника войны.) Вечера провожу за чтением.

Как часто в таких случаях бывает, встреча произошла неожиданно. Я был дома один, мама находилась на ночном дежурстве, а бабушка Клаша с внуками уехала «на кормление» в деревню к родственникам отца. Слышу стук в дверь, открываю – Валя! Не можем сдержать радостных эмоций. Внимательно всматриваемся друг в друга. А мы ведь здорово изменились: теперь мы не те мальчишки, какими были три года назад, теперь мы почти юноши – нам уже по 16 лет. Валя в очках, худ, но всё тот же: так же, как и раньше, щурится, и улыбка, и жесты прежние, довоенные. И манера вести разговор не изменилась. Так в чём же мы изменились? Наверное, в том, что мы рано повзрослели и теперь несли на себе отпечаток тех бедствий, которые наложило на нас военное лихолетье.

Но сколько можно смотреть друг на друга! Немного успокоившись, мы приступили к большому и длинному разговору, и уже лежа в постели, проговорили почти до утра. В письме ко мне от 27.03.42 г. Валя писал: «Когда встретимся, у нас рассказов хватит на полгода». Так и произошло. У Вали имелось, что рассказать мне о жизни в Ташкенте: о встречах с Корнеем Чуковским, Алексеем Толстым, Анной Ахматовой, другими знаменитостями (об этом периоде его жизни можно прочесть в воспоминаниях «Светлые силы»). Слушать Валю было интересно, поскольку рассказчик он был замечательный, я же был хорошим слушателем.

Вале повезло, что он оказался в Ташкенте, где, гонимая войной, собралась почти вся наша литературная элита, «золотой запас» – умы и таланты страны. Эвакуированные в Ташкент писатели и деятели культуры жили там одной колонией. Этакая большая коммунальная квартира советских времен, состоящая сплошь из интеллигентов. В то время на улицах Ташкента можно было встретить А. Ахматову, К. Чуковского, А. Н. Толстого, Ф. Раневскую, Вс. Иванова, Е. Булгакову, С. Михаэлса, В. Луговского – всех не перечислить, но лица все узнаваемые (так о жизни в ташкентской эвакуации написано в книге Натальи Громовой «Все в чужое глядят окно»). Попади Валя, как мы, в казахстанские степи, его судьба могла бы сложиться по-иному

Имена корифеев от литературы, с которыми Валю свела жизнь, и о которых он мне рассказывал, таких как Корней Чуковский, Алексей Толстой, Лев Квитко (член Еврейского антифашистского комитета, арестованный по ложному обвинению и расстрелянный Сталиным в 1952 году, как и другие члены этого комитета), и некоторых других, были мне знакомы, а вот имя Анны Ахматовой, сыгравшей в жизни Вали столь же значительную роль, как и Корней Чуковский, мне ничего не говорило. В 1991 году Валя написал о ней:

О счастье – на рассвете юных дней
Смешить Ахматову, смеяться вместе с ней!

В 1944 году Ахматову я еще не знал и с её творчеством знаком не был. Не знал я не только Ахматову, но и Гумилёва, Пастернака, Мандельштама и многих других поэтов, как символистов, так и акмеистов, с творчеством которых Валя был уже хорошо знаком. Я читал тогда совсем других авторов. Заведующая техникумовской библиотекой, интеллигентная старушка, имела свои пристрастия в поэзии и, признав во мне серьезного читателя, давала мне книги из своего, как она говорила, заветного шкафчика. Это были стихи Гейне, Шиллера, Байрона, Беранже, а из русских авторов – Аполлона Майкова, Фета, Надсона, Апухтина, и ничего из более поздних или современных поэтов. Так что, к примеру, стихи Сергея Есенина, считавшегося упадочническим поэтом, приходилось искать у однокурсников. Предполагаю, что произведений Есенина, да и Ахматовой, в библиотеке даже не имелось, а если они и имелись, то студентам их читать не давали.

Понравившиеся стихи я переписывал в заветную тетрадь (кстати, и Валя так делал); например, из Апухтина:

Когда будете, дети, студентами,
Не ломайте голов над моментами,
Над Гамлетами, Лирами, Кентами,
Над царями и президентами,
Над морями и континентами… и т. д.

Это стихотворение я читал наизусть своим однокурсникам, и оно им тоже нравилось.

Так что, Ахматову я тогда еще не знал, вторично, после рассказа Вали, услышал о ней из известного постановления ЦК ВКП (б).

Валя рассказывал, а я засыпал его вопросами. Говорили и о нашем будущем. Как мне помнится, Валя говорил, что, если ему суждено стать литератором, то на одной поэзии он не замкнется. Он видит себя не только поэтом, но и прозаиком, и уже давно накапливает материалы для своих будущих книг (полагаю, что он имел в виду свои дневниковые записи).

А еще Валя рассказал о достопримечательностях Ташкента и его коренных жителях, при этом особо подчеркнул, что узбекские девушки очень красивы.

У меня тоже было о чём рассказать Вале. Я пережил первые бомбежки Калуги, да и наше бегство из города было по-своему интересным. За давностью лет не могу вспомнить определенно, что я ему рассказывал в первый день нашей встречи, а что – позже.

Первая большая бомбежка Калуги случилась 4 октября 1941 года. Я и Соня Гусарова учились в школе № 5 (бывшая казенная женская гимназия), находившейся на улице Дзержинского. В тот день, как обычно, шли занятия. Мы не услышали сигнала о налете. Возможно, его и не было. Поэтому, когда началась бомбежка, мы все сидели за партами. Окна нашего 6-го «В» класса выходили на ту сторону, где упали бомбы, а упали они совсем близко. Взрывной волной выбило все стекла.

Тот момент я и теперь помню так ясно, словно это было вчера. Я помню, как оконная рама и куски стекол медленно-медленно начали вываливаться из проема и также неторопливо стали падать внутрь класса на головы учеников. Я запомнил даже конфигурацию чуть ли не каждого падавшего вниз осколка стекла, траекторию его движения, а ведь всё это длилось одно мгновение, мгновение же было воспринято как длившееся, по крайней мере, несколько секунд. Через много лет в журнале «Наука и жизнь» я прочитал статью о необыкновенной способности человеческой психики воспринимать происходящие в экстремальной ситуации явления в замедленном темпе. Автор статьи приглашал читателей сообщить ему через журнал о таких случаях, и я собирался написать о своем случае, но, к сожалению, так и не написал. Разгадала ли наука эту загадку? А вот как я и другие ученики класса очутились на полу, не помню. Никто серьезно не пострадал. Учительница вывела нас в подвал, где собралась вся школа, и где нас долго держали, ждали, когда из домов, в которые попали бомбы, вывезут убитых и раненых.

Весь квартал, в котором находилась школа, был оцеплен. Прибежавшие к кварталу мамы и другие родственники учеников, среди них моя мама и Софья Сергеевна Гусарова, ждали снятия оцепления, находясь в шоковом состоянии, поскольку кто-то распространил слух, что одна из бомб попала в школу. Когда я и Соня вышли из школы, то сразу же попали в объятья моей мамы и Софьи Сергеевны.

Как я потом узнал, в результате этого налета было разрушено 10 домов, ранено 58 и убито 43 человека. Среди погибших была и сестра моего отца, тетя Лиза, ставшая первой жертвой войны из числа нашей родни. Вместе с детским садом, которым тетя Лиза заведовала, в этот день она должна была эвакуироваться, и перед дальней дорогой решила свести внука Юру в парикмахерскую, где её и застал налет. Взрывом бомбы тете Лизе оторвало ноги, и она умерла от потери крови, а у находившегося рядом с ней Юры не было ни одной царапины.

В этот день занятия в школе для меня надолго закончились. Возобновятся они за тысячи километров от Калуги – в Казахстане…

Мой второй рассказ был о том, как мы уезжали из Калуги. 7 октября Калугу опять сильно бомбили. Я видел как чёрный (таким он мне показался), с крестами на фюзеляже и крыльях, «Юнкерс» низко пролетел над городом, и из него, как горох, сыпались вниз зажигалки.

А 8 числа наша семья, и с нами Софья Сергеевна с Соней, с одним из последних эшелонов уехали из Калуги, как нам казалось, на два-три месяца. Наш отъезд устраивал дядя Лёня Гусаров, сам он уехал из Калуги еще позже нас.

Путь от Калуги до Москвы (электричка его проходит за три с половиной часа) наш эшелон преодолевал три дня. До станции Тихонова Пустынь доехали без приключений. Вдали чернело дымящееся здание элеватора, в нём после бомбежки 7 октября горело зерно. Дальнейший же путь был полон приключений. Впереди и сзади нашего эшелона держали путь на Москву другие эшелоны. Дорогу бомбили, и мы, оставив весь свой скарб в вагоне, прятались в лесу, подолгу ожидая, пока где-то впереди закончат восстановительные работы на разрушенном бомбами пути. Нам повезло, что ни один из крупных мостов не пострадал от налетов авиации, иначе до Москвы мы бы не добрались.

Медленно, но мы всё же двигались вперед. Однако не все из впереди идущих эшелонов дошли до Москвы: внизу под откосом железнодорожной насыпи лежали разбитые и обгоревшие вагоны и цистерны. На полпути наш эшелон вдруг надолго остановился, уже не из-за налетов вражеской авиации, а по причине, что на паровозе кончились вода и топливо. Пассажиры эшелона высыпали из вагонов и выстроились цепочкой до какого-то болотца и оттуда из рук в руки передавали на паровоз ведра с водой. Таким же способом были переданы на паровоз и обнаруженные где-то поблизости дрова.

В Москве наш вагон долго возили по Окружной железной дороге. Когда стало темнеть, в небо поднялись аэростаты воздушного заграждения, а потом всю ночь, где-то рядом, грохотали зенитки, и в черном небе были видны разрывы снарядов – там, в вышине гудели своими моторами немецкие самолеты.

На другой день, рано утром, уже другой эшелон, к которому прицепили наш вагон, отправился на Рязань и дальше на восток.

Как мне показалось, мои рассказы произвели на Валю большое впечатление. Он сказал, я это хорошо запомнил, что всё это надо сохранить в памяти, а лучше – записать, записать для тех, кто вырастет после нас. Еще Валя сказал, что когда-нибудь он напишет книгу о Калуге и то, о чём я ему рассказал, ему может пригодиться. Тогда я не последовал совету Вали, и свой рассказ не записал, сделал это теперь.

За разговорами мы забыли о том, что уже давно наступила ночь, и заснули только под утро. Разбудил нас приход с дежурства моей мамы. Она тут же набросилась на Валю с расспросами, и, слушая его ответы, эмоционально «охала» и «ахала».

После дежурства маме надо было отдохнуть, а мы – скорее в город, я должен показать Вале военную Калугу. Выходим к Свято-Георгиевскому собору. В нём Валя раньше не был, и я предлагаю зайти внутрь. Подымаемся по широкой лестнице на второй этаж. Внутри храма тихо и прохладно. Мы рассматриваем старинные иконы (в соборе находилась главная святыня Калужской земли – чудотворная икона Калужской Божией Матери) и шёпотом обмениваемся впечатлениями. Женщины в черных платках крестятся и ставят свечки у икон, передают священнику записочки с именами убиенных на поле брани, чтобы помянули их в молитвах за упокой. Мы смотрим на этих женщин, потерявших близких на войне, и нас охватывает чувство скорби. Примолкнув, мы выходим из церкви и идем к Театральной площади. Наш уютный с замечательной акустикой театр, один из старейших в России «храмов Талии и Мельпомены», сгорел при наступлении немцев. А ведь в нём играли такие знаменитости, как М.С.Щепкин, П.М.Садовский, В.Ф. Комиссаржевская. Кажется, совсем недавно мы были в театре на «Мещанине во дворянстве» Мольера, и вот перед нами развалины. В 1958 году на месте этих развалин разобьют сквер, а в нём установят памятник К. Э. Циолковскому. Теперешняя молодежь, наверное, и не знает, что тут когда-то стоял замечательный театр.

От развалин театра по улице Кирова идем к базару. На базаре шумно, но теперь там совсем другой люд. Крестьян почти не видно, всего несколько телег, а возле них, вместо бородатых мужиков, бабы да седые старики. Торгуют больше горожане, кто чем: яичным порошком, американскими консервами, пайкой хлеба, но преимущественно барахлом. Инвалид, в выгоревшей гимнастерке со следами от погон, зазывает сыграть в «три листа» – это дедушка теперешних напёрсточников (прадедушку можно найти в произведениях писателя О’Генри).

Стоявшая на базарной площади водонапорная башня тоже взорвана. Напротив базара по улице Кирова – развалины домов, сюда упали бомбы при бомбежке города 4 октября 1941 года.

Предлагаю Вале посмотреть немецкий танк на улице Степана Разина, подбитый в боях при освобождении Калуги. С улицы Кирова, у пожарной каланчи (теперь её нет – снесли за ненадобностью), сворачиваем на улицу Степана Разина. Вот и танк. Всё, что можно было с него снять, давно уже снято, остался один остов, который уберут уже после окончания войны.

Улица Степана Разина круто спускается вниз к Оке. Показав на этот спуск, рассказываю Вале, что, когда наши войска освободили Калугу, тут лежало много замерзших трупов немецких солдат, и мальчишки на этих трупах, как на салазках, съезжали вниз с горы. Об этом я слышал в техникуме от своих однокурсников. Рассказ Валю поразил.

На улицу Салтыкова-Щедрина, где было больше всего разрушений – там шли самые горячие бои – решили не ходить. Лучше – на улицу Пролетарскую, на улицу нашего детства. После моего возвращения в Калугу тут ничего не изменилось. Наш дом по-прежнему выглядел чужим и неприветливым, а двор – пустым и унылым. Неубранные развалины дома, в котором до войны жили Шеленговские и Чудовы, придавали двору еще более тоскливый вид.

Снова, как и много лет назад,
Захожу в знакомый двор и сад.
Двор пустой. И никого в саду.
Как же я товарищей найду.
Никого…

Из прежних жильцов, кроме Матвеевых, никого не осталось. Гусаровы, по возвращении из эвакуации, осели в Малоярославце. Старшие Шеленговские погибли при бомбежке. Мишка-Кукарача воевал в морской авиации где-то на севере (при встрече с ним после войны он рассказывал, как самолет, на котором он был стрелком-радистом, немцы сбили над морем, и, пока не пришло спасение, он долго болтался в холодной воде). Младшие Шеленговские были разбросаны по детским домам. Ну, а Лёсик Чудов погиб на фронте, а старший Чудов, дед Лёсика, умер. Куда подевались родители Лёсика, я уже не помню.

Ушли мы в угнетенном состоянии и долго молчали. Возвращения в детство не получилось.

После возвращения в Калугу Зинаиды Фёдоровны с Димой, наши встречи с Валей стали довольно частыми, поскольку он регулярно навещал свою маму. Вместе с тем мы продолжали и переписываться.

У Вали была записанная книжка, в которую он заносил интересные мысли, необычные выражения и слова. И я стал ему помогать в их сборе. Как раз в это время я прочитал книгу «Записные книжки» Ильи Ильфа (эту книгу, изданную небольшим тиражом, уже не найти, во всяком случае, в фондах Житомирской областной библиотеки её не имеется). У Ильфа было собрано много забавных выражений, словечек, фамилий («ему повезло – он попал под машину скорой помощи», «грудь у неё была в полужидком состоянии», «не давите на мою психику» и т.д.). Я был уверен, что и Валя в свою записную книжку соберет много интересного, и стал ему в этом рьяно помогать. Улов интересных выражений я собирал во время стояния в очередях. В угловом доме по Улице 1905 года, напротив церкви Георгия за Верхом, был хлебный магазин. Очередь за хлебом занимали с раннего утра. Порядковый номер в очереди записывали на ладони химическим карандашом. А стоять в ожидании привоза хлеба чаще всего приходилось мне. Очередь двигалась медленно. Продавец сначала вырезал из хлебных карточек нужные талоны, потом устанавливал гири нужного веса, взвешивал буханку, добавляя к ней отрезанные от другой буханки довески, и, наконец, получал за хлеб деньги. На все это уходило много времени. В очереди люди не стояли молча, а вели разговоры на самые различные темы. Вот тут-то я и собирал свой улов, запоминая интересные выражения и словечки, чтобы дома записать их и передать Вале в его приезд.

Что касается карточек на хлеб и другие продукты (их ввели в начале войны и отменили только в декабре 1947 г.), то не всегда было просто их отоварить. Частенько вместо мяса давали полученные по ленд-лизу американский яичный порошок или рыбную крупу, а жиры отоваривали хлопковым маслом, в лучшем случае – лярдом.

Окончилась война. Валя прислал мне открытку с описанием, как ликовала Москва в День Победы: что творилось не её улицах, какой был салют, как подвыпивший американец на балконе своего посольства вылил виски на голову своего товарища и поджег его. Этот день Валя с раннего утра и до поздней ночи провёл в Москве.

О, этот день, до полуночи утренний!
Вышли на улицы всею Москвой.
Можно ли было еще целомудренней
По-деревенски встречать торжество!

К радости окончания войны добавилась еще одна радость: «нашелся» отец Вали Дмитрий Матвеевич.

Помните стихотворение «Отцу», написанное Валей в Ташкенте в 1942 году:

Отец мой! Ты не шлешь известий
Уж целый год семье родной,
Но дни, когда мы были вместе,
Во сне встают передо мной.
И оживает прожитое…

Строки стихотворения полны сыновней любви и тоски, но в них светится и надежда:

…Как будто были сном кошмарным
Все потрясенья и нужда,
А утро светом лучезарным
Их разогнало без труда.

С самого начала войны о судьбе Дмитрия Матвеевича ничего не было известно. И вдруг, совсем нежданно, Валя получил от него весточку. Случилось это в начале августа 1945 года. Он жив! Освобождён американцами! Находится в Торгау! Это ли не радость! Это ли не счастье! Валя не мог не поделиться со мною этой радостью, этим счастьем. Он сразу же послал мне одну за другой две открытки с этой ошеломляющей новостью.

Когда Дмитрий Матвеевич приехал в Калугу, узнать его было нельзя – так он внешне изменился, и в этом не было ничего удивительного. Позже Валя подробно расскажет мне о горестной одиссее отца: о том, как он, будучи контуженным, попал в плен, затем в концлагерь и какие муки и страдания там пережил. Расскажет и о том, что в концлагере Дмитрий Матвеевич тайно вел дневниковые записи, которые прятал в мусорном ящике. Сохранились ли они? (как позже мне станет известно от Анатолия Дмитриевича, записи сохранились, но не поддаются прочтению, а поэтому восстановить их содержание не представилось возможным). Но и на родине мучения Дмитрия Матвеевича не окончились. Он еще долго не мог добиться реабилитации, носил «пятно» попавшего в плен, что в те, сталинские времена, приравнивалось к измене Родине. Все эти издевательства, как мне помнится, длились до самой смерти Сталина в 1953 году. Только тогда Дмитрий Матвеевич смог вернуться на свою прежнюю работу в строительном техникуме в качестве преподавателя истории.

Поселились Берестовы по своему прежнему адресу – в доме № 74 на улице Пролетарской, но не на первом этаже (их прежняя квартира была занята), а на «верхотуре», где раньше жил художник – герой Валиного стихотворения.

В 1945 году Валя перешел в 10 класс, а я – на третий курс техникума (об окончании 9-го класса в письме от 19.06.45 г. Валя написал: «испытания сдал, в году 7 пятерок и 5 четверок»). Мы должны были встретиться во время каникул, но встреча откладывалась, так как по окончании учебного года меня в числе других допризывников отправили на учебные сборы в лагеря куда-то за Косую Гору, что под Тулой. Близко от лагеря находилась Толстовская Ясная Поляна, но на экскурсии нас туда не возили. Однако, кое-кто из допризывников, мучимых голодом, стал совершать «экскурсии» в музейный сад. Помню, как моего однокурсника Веньку Курьянова, хулиганистого и разбитного парня, отчитывали перед строем за то, что он забрался в этот сад за яблоками, где и был пойман сторожами. Запомнились тёмные, сырые землянки, в которых мы жили, а раньше в них жили бойцы дислоцировавшейся в этом лесу воинской части, давно ушедшей на запад. Еще запомнились бесконечный, совсем не летний, дождь и мокрый луг, по которому нас учили ползать по-пластунски, да жидкая баланда из свекольной ботвы. И, наконец, запомнились стройные, подтянутые девушки-сержанты, которые в соседнем взводе командовали отделениями – уж очень красиво они маршировали. Девушки уже успели понюхать пороху на фронте и к нам, салагам, относились безразлично и снисходительно.

Военная дисциплина и лагерные трудности меня не пугали, я больше боялся, что Валя уже приехал в Калугу, и не дождавшись моего возвращения, снова уедет в Москву (он писал мне, что в Калугу приедет только на три недели).

Домой я вернулся голодный, худой и простуженный. Валя, съездив вместе с братом Димой к бабушке Кате в Мещовск, ждал моего возвращения в Калуге. К моему рассказу о лагерной жизни отнесся сочувственно, сказав, что в школе они тоже изучают военное дело, но ни в какие лагеря их не посылают.

Следствием этой встречи явилось еще одно приключение двух друзей, о котором считаю нужным рассказать. Из Горок Валя частенько наезжал в Москву и уже достаточно хорошо в ней ориентировался, и ему вдруг захотелось, чтобы я приехал к нему – он покажет мне столицу. Вот такая ему пришла причуда. Я не возражал и мы тут же стали обсуждать возможность реализации этой задумки.

Занятия у Вали в школе начинались 1 сентября. У нас же в техникуме, по причине привлечения студентов в каникулярное время к заготовке дров и другим работам, учебный год начинался позже. Следовательно, с этой стороны никаких помех для моей поездки не было. Еще нужно было решить три важные проблемы: ночлега, питания (была карточная система) и дороги. И, что немаловажно, на мою поездку надо было получить согласие моей мамы. Решение проблемы питания и ночлега Валя брал на себя. Он очень уверенно говорил, что это вовсе и не проблемы, поскольку у них в интернате всегда кто-нибудь из учеников отсутствует, и одну порцию в столовой можно будет получить без каких-либо сложностей. То же самое и с ночлегом – свободных коек всегда полно, так что и ночлег будет обеспечен.

Что касается дороги, то все решалось просто. Я, как студент железнодорожного техникума, имел право на ежегодный одноразовый бесплатный проезд по железной дороге туда и обратно. Еще для въезда в Москву был необходим пропуск, но для его получения я не видел никаких препятствий.

А как практически Валя будет знакомить меня с Москвой – этот вопрос выпал из нашего обсуждения. Горки Ленинские, где Валя жил в интернате, находились от Москвы километрах в сорока. С утра у Вали занятия в школе и освобождался он только после обеда, так что времени на поездку в Москву, чтобы успеть что-то там повидать, оставалось слишком мало, но об этом мы тогда не подумали. Решив, как нам казалось, все вопросы, мы с Валей распрощались до встречи в Горках, а как туда проехать, я получил от него подробный инструктаж.

Узнав о моем намерении поехать к Вале, мама поворчала, но выделила из своих скудных средств некоторую сумму денег и дала наставления, какие покупки сделать в Москве, главное же – чтобы не ловил там ворон.

Пропуск в Москву получил довольно быстро – моя биография была чиста. В техникуме выдали документы на приобретение бесплатного билета. Еще надо было пройти санпропускник или, как его называли, вошебойку. Со всеми собранными бумагами иду в кассы вокзала и получаю вожделенный билет. Московский поезд отправлялся поздно вечером и прибывал в столицу рано утром. От Киевского вокзала на метро добираюсь до Павелецкого. Очень долго жду электричку на Каширу. Выхожу на станции Ленинская, четыре километра до Горок иду пешком, сверяясь у встречных, правильно ли держу путь. Вот и Горки. По виденным ранее снимкам сразу узнаю двухэтажное здание с шестью колоннами, в котором в 1924 году умер В. И. Ленин. Здание интерната поодаль. Кого-то из встречных мальчишек прошу позвать Валю. Его долго не могут найти. Наконец, он появляется с радостным, но несколько растерянным видом: он не ожидал, что я так быстро управлюсь со всеми делами, связанными с отъездом. После короткого разговора Валя ведет меня в столовую. Обед уже давно закончился, но что-то находят, и я утоляю свой голод. Теперь надо решить проблему ночлега, и Валя надолго уходит. Возвращается он растерянный: ночевать в интернате мне, не являющемуся его родственником, не разрешили. Что же делать? Не возвращаться же назад в Калугу? Валя опять уходит и возвращается с каким-то пареньком, которого представляет как своего одноклассника и сына директора Ленинского музея. Знакомимся. «Будешь ночевать в музее» – уверенным голосом заявляет он. Идем к музею, в нём тихо и безлюдно. По широкой лестнице подымаемся на второй этаж, заходим в небольшую комнату, в которой имеется диван. Обстановку комнаты не помню, а диван запомнился: он был кожаный, с упругими пружинами, вполне удобный для ночлега.

С кем из своих школьных товарищей Валя меня знакомил, и чем мы занимались с ним в оставшееся до вечера время, не помню. Валя проводил меня в музей. После всех переживаний показавшегося мне необычно длинным дня я заснул крепким и безмятежным сном. Последней мыслью было: здесь жил и умер великий вождь пролетариата, а теперь здесь сплю я, какой же я везучий, будет, о чем рассказать и дома и ребятам в техникуме.

Проснулся я оттого, что кто-то энергично тряс меня за плечо. Это был милиционер. Кто-то бдительный уже «накапал», что в музей проник посторонний. Милиционер учинил мне строгий допрос: кто таков, откуда приехал, как попал в музей. Проверив мой паспорт и пропуск в Москву, выслушав мои объяснения, потребовал немедленно убраться из музея. Снова не повезло. Нахожу Валю и рассказываю ему о возникшей проблеме, высказываю опасения, не попадет ли его товарищу за самовольство с устройством моего ночлега в музее, но Валя убеждает меня, что ничего ему не будет. Что же делать дальше? Все наши планы рушатся. Где-то в Измайлово живет в общежитии моя двоюродная сестра Настя, но ни её адреса, ни её фамилии по мужу я не знаю, В Москве проживает еще одна наша родственница, тётка Домна, у неё мы с бабушкой Клашей останавливались еще до войны, но и её адреса я не знаю. Помню адрес Ляли Пчёлкиной, она с родителями жила в Тихвинском переулке, и недавно, как до войны, снова приезжала в Калугу погостить у своей тетки, и мы с ней встречались. Делать нечего, решаю, что поеду к ней, авось её родители меня не выгонят, ведь её мама меня хорошо знает, да и Ляля замолвит словечко. Сообщаю Вале адрес Ляли, чтобы он меня там нашел. Завтра выходной и наконец-то под его руководством начнется мое знакомство со столичными достопримечательностями.

Снова иду пешком до станции Ленинская, оттуда еду электричкой до Москвы. Нахожу Тихвинский переулок и дом, в котором живет Ляля. Мое появление не могло не удивить. Рассказываю ей всю историю и задаю вопрос: могу ли у них переночевать? Ждем прихода с работы её отца Василия Георгиевича – разрешение должен дать он. Снова допрос, и разрешение получено. В моем распоряжении диван (опять диван), на котором после всех волнений дня я, как и в Горках, заснул крепко и беспробудно.

Утром Ляля накормила меня макаронами, такими, как до войны. В Калуге макароны – большой дефицит, и ничего более вкусного, чем эти московские макароны, я давно не ел. В ожидании сижу у окна, наконец-то слышу стук в окно – это пришел Валя. Благодарю Пчёлкиных за гостеприимство, прощаюсь, и мы с Валей бежим к трамвайной остановке. Валя излагает программу дня: начнем с Третьяковки, затем еще какой-нибудь музей, Красная площадь, а вечером – встреча с Риной Зелёной. То, что Валя был с ней знаком, я знал из его рассказов. Их знакомство состоялось еще в Ташкенте, где, кстати, Рина Васильевна родилась, и где в 1942 году базировался театр, в котором она тогда работала. В своей книге «Разрозненные страницы» Рина Васильевна с любовью и теплотой упоминает о Вале. Вот что она написала о нем:

«…Откуда он взялся? Этого мальчика-поэта нашли в Ташкенте в 1942 году. Нашли по его стихам, которые бродили по городу, разносимые школьниками. Отыскал этого мальчишку К. И. Чуковский. И Анна Андреевна Ахматова, и Алексей Николаевич Толстой – все сразу поняли, что его надо прибрать к рукам, чтобы он не затерялся.

Сначала Валю Берестова кормили, чтобы он стал похож на обыкновенного мальчика, а то уж очень был худой …»

И еще:

«…Валентин приходил к нам всегда, и я делила все между ним и нашими детьми, водила своих и его в кино и театры. Союз писателей принял горячее участие в судьбе юного поэта…»

Встреча с Риной Зелёной – для меня это было полной неожиданностью и компенсировало все постигшие нас неудачи. Кто же не знал в те годы Рину Зелёную? (В предисловии к её книге «Разрозненные страницы» Р. Плятт написал: Рина Зелёная – кто не знает этого имени?!). Кто не слышал по радио её выступлений «О маленьких для больших»? Снималась она и в кино. Фильм «Подкидыш», одним из авторов которого была Рина Васильевна (вторым автором являлась Агния Барто), в котором она играла роль домработницы Ариши, был известен и любим. А выражение одной из героинь фильма, которую играла Фаина Раневская: «Муля, не нервируй меня!» – стало крылатой фразой. И вот предстоит встреча с этой популярной и всеми любимой артисткой.

С Риной Зеленой и Геннадием Снигиревым. 1967 год

Но прежде чем рассказать об этой знаменательной для меня встрече, несколько слов о Фаине Раневской. Не так давно вышла в свет книжка «Раневская – случаи, шутки, афоризмы», читать которую без улыбки и смеха не возможно, и в этом вижу пользу этой книжки, поскольку смех поднимает настроение и продлевает жизнь. Оказывается, Раневская в годы войны жила в Ташкенте, где тесно общалась с Анной Ахматовой. А у Ахматовой бывал Валя, так что он не мог у неё не встретить Раневскую, не мог не слышать её метких и полных юмора изречений. Почему Валя не упомянул Раневскую в своем очерке об Ахматовой «Блаженная весна», ничего не написал об этой яркой и незабываемой женщине, остается загадкой.

День пролетел быстро. Наконец-то мы идем к месту свидания с Риной Васильевной где-то в центре города. Она появляется совсем не с той стороны, с которой мы её ждали. Не останавливаясь возле нас, отвечает на наши приветствия и жестом приглашает следовать за ней. Она оказалась совсем не такой, какой запомнилась по кинофильмам, но узнаваема. Походка у неё быстрая, легкая, и мы чуть ли не бежим за ней. На ходу Валя представляет меня. Я почему-то решил, что вот сейчас Рина Васильевна заговорит детским голосом, но она говорила нормальным взрослым голосом. Речь её, так же как и походка, была быстрой и эмоциональной. Повернувшись ко мне, Рина Васильевна сказала, что мы идем на сборный концерт, который состоится в зале Политехнического музея, в нём участвуют многие столичные знаменитости, и мне будет интересно посмотреть их выступления, а Валя – легкомысленная личность – пусть едет в свои Горки. Почему она осерчала на Валю? – подумал я, но вскоре все стало ясно: это всё из-за меня.

Пешком идем к Площади Дзержинского. Некоторые встречные, узнав популярную артистку, оглядываются на нее. Всю дорогу Рина Васильевна выговаривала Вале за его легкомыслие: пригласил друга в Москву, а его проживания не обеспечил, и так далее в том же духе. Валя вяло и смущенно оправдывался, а потом и вовсе замолчал.

А я вообще боялся вымолвить слово и заступиться за своего друга. Так мы дошли до Политехнического музея. Тут я и расстался с Валей до следующей встречи уже в Калуге. «А где я буду ночевать?» – едва не спросил я, глядя на спину удаляющегося Вали, но промолчал – коли я попал в руки великой актрисы, то, наверное, как в сказке, всё окончится хорошо, в крайнем случае, переночую на вокзале. Потом я понял, что Валя договорился с Риной Васильевной и о моём ночлеге.

Рина Васильевна провела меня в артистическую уборную, где я оставил свою авоську с апельсинами, купленными для брата и сестры, а затем передала меня на попечение служительнице, которая привела меня в зрительный зал. Свободных мест не было, и весь концерт я простоял в боковом проходе. Из всех выступавших в концерте запомнил только Клавдию Шульженко и Леонида Утесова. Артистов встречали и провожали долгими аплодисментами. Я же больше всего аплодировал Рине Васильевне.

Когда, по окончании концерта, я зашел в артистическую комнату за своей авоськой, там для меня лежала записка, оставленная Риной Васильевной, в которой было написано, чтобы я явился к ней домой, в ней же был указан адрес и номер автобуса. Дом, в котором жила Рина Васильевна, я нашел быстро. Дверь мне открыла высокая, красивая женщина с черными волосами, зачесанными назад и уложенными на затылке в пучок. Как я потом узнал, звали её Тамара Тихоновна; это была сестра мужа Рины Васильевны Константина Тихоновича Топуридзе. В квартире была тишина, очевидно, все уже спали. Женщина провела меня на кухню, где меня ожидали чай и бутерброд. В комнате, куда она затем меня провела, на полу под стеллажами с книгами была приготовлена постель. Рано утром Тамара Тихоновна разбудила меня, опять напоила чаем с бутербродом и проводила до выхода из квартиры. Рину Васильевну я так больше и не увидел. Вероятно она, как все артисты, вставала поздно, а мне так хотелось её поблагодарить.

Добираюсь до Киевского вокзала. До отправления калужского поезда остается еще много времени, и я принимаю неожиданное решение: ближайшей электричкой ехать до Малоярославца. Там живут Гусаровы, а я так давно не видел Соню. С ней я переписывался и адрес помнил. Подробностей встречи с Гусаровыми в памяти не осталось, лишь запомнил, что дядя Лёня мою поездку к Вале осудил, назвав её легкомысленной и авантюрной. Он же проводил меня на калужский поезд. Домой я приехал досрочно, без покупок и денег, но с апельсинами для брата и сестры и, конечно, получил нагоняй от мамы.

В январе 1946 года был демобилизован мой отец и, в соответствии с правительственным постановлением, ему, как фронтовику, вернули нашу довоенную квартиру, так что наша семья снова стала проживать по прежнему адресу, и с Берестовыми мы снова стали жить по соседству.

1946 год – год Валиного и моего совершеннолетия. Валя приехал в Калугу со стихами «Восемнадцать лет». Он уже давно задумывался над своим будущим (о чём свидетельствовало и написанное им в канун дня рождения письмо от 19.03.46 г., в котором он излагал свои раздумья о будущем: о ближайшей, отдаленной и самой дальней цели своей жизни), и эти стихи можно было расценить как стихи – программу, стихи – предназначение:

Мне хочется тревоги и труда,
Чтоб дни мои не даром проходили,
Чтоб мужество стремлений и усилий
Меня не покидало никогда,

Чтоб стали настоящие преграды
Передо мною на моем пути,
Чтоб мелкие обиды и досады
Окрепнувшей душой перерасти,

И чтоб не растворялся день любой
В бессильном смутном сне воспоминанья,
Чтоб был он полон света и сознанья,
Куда-то вел и что-то нес с собой,
Чтоб жизнь моя, и мысль моя, и слово
Упрямо и уверенно росли,
Чтоб стать частицей разума людского,
Творящего историю земли.

Надо же было случиться такому совпадению, что и меня мой восемнадцатый день рождения вдохновил на сочинение стихов, которые я, как и Валя, назвал «Восемнадцать лет». В них были такие строки:

Теперь я равноправный
Советский гражданин.

Долго находился в раздумье: показывать или не показывать их Вале. Рифмы, как я считал, были неплохие: тихо – шумиха, воскресный – чудесный, скоро – гору. Но содержание! Смысл! У Вали раздумья о своем будущем, у меня – констатация достигнутого (не так уж и многого). Нет, стихи скверные и показывать их Вале я не решился – сочтет меня стихоплетом или скажет что-нибудь вроде написанного им позже двустишия:

Прочел твои стихи. Забыл их снова.
Я не злопамятный. Не помню я дурного.

Но поскольку стихи были записаны в моем дневнике, а его я давал читать Вале, то он, конечно, с ними ознакомился. Слава Богу, что никак их мне не прокомментировал – Валя был деликатным человеком.

Из Москвы Валя привез не только стихи, но и «толстенный фолиант в малиновом переплете» – Дантову «Божественную комедию» с чудесными гравюрами французского графика Гюстава Доре – подарок Всеволода Пудовкина к восемнадцатилетию Вали (об этом можно прочесть в воспоминаниях Вали о Всеволоде Пудовкине). Поскольку «Божественную комедию» мне раньше читать не доводилось, я уговорил Валю оставить книгу у меня до его следующего приезда. Так что это подарочное издание с автографом Пудовкина я держал в руках и читал. Сохранилось ли оно?

В 1946 году Валя оканчивал школу и должен был уже определиться, где учиться дальше. Еще в марте Валя прислал мне письмо, в котором изложил свои планы на будущее: «ближайшая цель – медаль, отдаленная – Ленинград, филфак, самая дальняя и в тоже время самая близкая, определяющая всю его жизнь – литературная работа». Ближайшая цель была успешно достигнута – школу Валя окончил с золотой медалью. Какие у нас с ним были разговоры о второй и третьей цели, не помню, но, что касается дальнейшей учебы, то я пребывал в твердой уверенности, что Валя, как поэт, которого уже заметили и в судьбе которого принимали участие именитые литераторы, будет поступать только в литературный. Куда же еще? Но как я ошибался – все случилось не так, как я предполагал и как планировал сам Валя.

Летом у меня была производственная практика на вагоноремонтном заводе в Харькове. Харьков – мое первое знакомство с Украиной и украинским языком. Впрочем, Харьков – город в основном русскоязычный и украинскую речь мы слышали мало. А вот вывески были на украинском: «перукарня», «зупынка» и др. Оказалось, что перукарня – это парикмахерская, зупынка – остановка. Пассажиры трамвая, готовясь к выходу, спрашивали не привычное для нас «вы выходите?», а – «вы встаете?» Еще запомнилась обгоревшая, чёрная громада здания Госпрома на пустой, безлюдной и от того еще более просторной площади Дзержинского (эта самая большая площадь в Европе теперь называется Майдан Згоды – Площадь Свободы). Через много лет мне доведётся побывать в этом здании в арбитражном суде. В войну Харьков дважды переходил из рук в руки, и следы войны в нём были отчетливо заметны. Впечатлений накопилось много, и я послал Вале большущее письмо. Мог ли я тогда предположить, что когда-то стану гражданином Украины, и даже буду иметь в личной собственности кусочек украинской земли (всего лишь четыре с половиной сотки).

Когда я возвратился с практики, от родителей Вали узнал, что он поступил на исторический факультет МГУ (кафедра археологии). Было чему удивиться: а как же поэзия? литературная судьба? неужели Валя зароет свой поэтический дар? Зинаида Фёдоровна, как мне показалось, тоже в недоумении: считалось, что вопрос, где дальше будет учиться Валя, в семье давно решен – только в литературном. Еще весной цель был одна – поступить на филфак ЛГУ (но не на истфак МГУ). Его планы изменились в течение каких-то нескольких месяцев, и, видимо, не без веских оснований, Я ждал приезда Вали и когда он, наконец-то, появился в Калуге, засыпал его вопросами. Примерный смысл его объяснений был таков. Если ему суждено стать поэтом, он им станет. Ранняя же специализация в качестве литератора ему ни к чему. Сначала нужно приобрести профессию (археолога), а поэт – это не профессия, это скорее призвание, предназначение. И, если у него то и другое имеется, то поэтом он обязательно станет. Не обошлось ли тут без влияния Дмитрия Матвеевича, историка по профессии, размышлял я, но после прочтения воспоминаний Вали о Всеволоде Пудовкине мне стало ясно, что на исторический факультет Валя поступил под его влиянием, о чём он вначале умалчивал. Позже в повести об археологах «Государыня пустыня» Валя напишет: «Я пошел в археологи, чтобы стать поэтом». Но археология так увлекла, засосала Валю, что встал вопрос: «поэзия или археология?», Самая дальняя цель (и самая близкая) оказалась под вопросом.

Я труд поэта позабыл
Для жребия иного.
Я в землю свой талант зарыл,
В буквальном смысле слова.

И где теперь его найти?
В каких местах и странах?
Быть может в двадцати пяти
Раскопанных курганах?

А, может, я зарыл его
Послушною лопатой
На том дворе, что Вечевой
Был площадью когда-то?

Где он? В песках ли Каракум?
В амударьинской глине?
Иль разметал его самум,
Бушующий в пустыне?

Это стихотворение Валя написал в 1949 году (в моей записной книжке оно записано в первоначальном варианте). Он действительно «труд поэта позабыл». За три прошедших года (1946-49) написал всего лишь два-три десятка стихотворений, что для поэта очень мало. Причем из всего написанного – половина сонеты, посвященные любимой девушке. Да, Валя был влюблен, о чём свидетельствуют как сонеты:

Пишу сонеты, пусть я не Шекспир.
Несовершенства их признать готов я.
Но я люблю. И пусть услышит мир,
Как счастлив я, как я горжусь любовью.

так и четверостишие из первоначального варианта стихотворения «Поэзия или археология?»:

Тем временем страна росла,
Весна весной сменялась.
Тем временем любовь пришла
И навсегда осталась.

Итак, Валя поступил на исторический, чтобы стать археологом и иметь профессию, которая дала бы ему возможность познать жизнь, а уж потом стать поэтом.

А только ли из-за археологии Валя «труд поэта позабыл?» Не было ли тому виной пресловутое постановление ЦК ВКП(б) сорок шестого года о журналах «Звезда» и «Ленинград», антигероями которого сделали Анну Ахматову («не то монахиня, не то блудница») и прозаика Михаила Зощенко («пошляк и подонок»)? Именно эту причину Валя называет в очерке о Корнее Чуковском «Совсем недавно был Корней Иванович»: «В 1946 году я, прочитав постановление о Зощенко и Ахматовой, в, сущности, бросил писать стихи, поступил на исторический факультет, сделался археологом».

Каким было отношение Вали к Зощенко, я не знаю, но Ахматову он более чем обожал и стихи её любил; чтобы понять всё это, достаточно прочесть его «Блаженную весну» («Блаженную!»). Этим постановлением Валины чувства были оскорблены, и из-за обиды за Ахматову он мог изменить свои жизненные планы. Творить в клетке Валя не мог.

Вместе с тем Валя еще не утратил веры в наших вождей. В письме от 15.01.47 г. он ссылается на доклад Жданова («о совершенствовании советского человека, о необходимости подводить итоги каждого дня»), хотя именно Жданов, как член политбюро ЦК ВКП (б), как раз и делал тот доклад, по которому было принято пресловутое постановление от 14 августа 1946 года о журналах «Звезда» и «Ленинград». Полагаю, что доклад Жданова Валя изучал не по своей инициативе, а, как говорят, «по обязаловке».

И всё же самая дальняя цель – литературная работа была Валей достигнута: в 1957 году он стал членом Союза писателей СССР.

«Ревнивая Москва» крепко держала Валю в своих руках. Круг знаменитостей, к которым Валя был вхож, по сравнению с Ташкентом, увеличился. К их числу прибавились Алексей Толстой, Самуил Маршак, Всеволод Пудовкин и другие. Это были замечательные учителя, Валя же был добросовестным учеником. Он как губка впитывал каждое их слово. У них он набирался жизненного и литературного опыта, в общении с ними расширял свой кругозор, проходил свои университеты.

Учеба в МГУ, чуть ли не ежедневные встречи со своими наставниками, литературные занятия – все это отнимало много времени. Однако, несмотря на сильную занятость, Валя находил возможность съездить в Калугу, чтобы навестить родных:

На два дня расставшись с Москвою,
Я иду по улице своей,
По булыжной, устланной листвою
Низеньких калужских тополей.
Слишком ненадолго отпуская,
Ждет меня ревнивая Москва.
Помогу отцу пилить дрова

На обороте подпись Вадиму Прохоркину: «Таким я был 18-ти лет. На следующий день мне было уже 19. Твой В.Берестов. 17 апреля 1948 г.».

Ненадолго, на минутку, чтобы только повидаться, Валя забегал к нам. Но от нас скоро не уйдешь. Мама приглашает Валю к столу и за чаем, за разговорами мы не замечаем течения времени. Зинаида Фёдоровна, соскучившись по сыну и недовольная его долгим отсутствием, бросается на его розыски и, конечно (как до войны) идет искать его у нас. Её тоже усаживают за стол к еще не остывшему самовару. Разговоры продолжаются, и не было бы им конца, если бы вдруг не появлялся Дмитрий Матвеевич – он в розыске жены и сына. Все смеются и смотрят на часы – пора прощаться. Но так было не всегда: в другой раз я засиживался у Берестовых до поздней ночи.

Но какую-то конкретную нашу с Валей встречу из тех лет теперь трудно припомнить, хотя об одной нашей встрече в 1947 году есть свидетельство – фотокарточка, которую Валя мне подарил. На её обратной стороне его рукою написано: «Таким я был 18-ти лет. На следующий день мне было уже 19 лет. Твой В. Берестов. 17 апреля 1947 г.» Значит, 17 апреля 1947 года Валя был в Калуге и мы с ним встречались.